дворецкого. Считая себя достаточно вооруженным для долгой и пространной лжи, Илья Романович даже рассказал за столом анекдот о том, как они с Владимиром Ардальоновичем на петушиных боях поставили на разных петухов, Гектора и Ахилла, и что из этого вышло.
— Победил-то Ахилл, да мы с графом в ту пору так упились, что поутру проснулись в каком-то хлеву, — со вкусом рассказывал князь, щедрой рукой наливая себе очередной бокал токайского. — И я никак не мог вспомнить, на кого ставил. Я и в мифе-то, матушка, не помню, кто кого одолел, Гектор Ахилла или Ахилл Гектора? — При этом князь игриво подмигнул графине, словно предлагая ей разделить его веселье. — Супруг твой Владимир Ардальонович заверил меня, что я ставил на Гектора, и попросил расчет. Я поверил ему, как благородному человеку. Ну, значит, рассчитались. А после слуга мой Архип и говорит: «Ты, батюшка князь, на Ахилла ставил, а оне слукавили». Так-то, матушка, — заключил Белозерский, погрозив графине пальцем, — надул меня твой супруг! Должок, значит, за покойничком!
Вероятно, он ожидал, что Прасковья Игнатьевна бросится за кошельком и расплатится с ним серебряными рублями, чтобы отмыть честное имя супруга, или по крайней мере смутится и начнет оправдывать покойного мужа. Но графиня повела себя иначе. Она уже поняла, с кем имеет дело, а с людьми подобного рода у нее был разговор короткий.
— Извольте извиниться, милостивый государь, — процедила Прасковья Игнатьевна сквозь зубы, отшвыривая прочь салфетку. К обеду она едва прикоснулась.
— В чем извиниться-то? — пожал плечами князь. — Разве только в прямодушии своем да в простоте?
— В том, что оклеветали честного человека, трижды солгав!
— Ну, знаешь ли… — начал было Илья Романович, но Прасковья Игнатьевна не дала ему договорить.
— Во-первых, мой муж никогда не напивался пьян, и тому свидетелей — вся Москва, — начала она ледяным голосом, меряя князя таким жутким взглядом, что тот слегка протрезвел. — Во-вторых, он не выносил петушиных боев из-за своей сердечной ранимости, которая также известна всем. Ну и в-третьих, он никогда не бился об заклад и осуждал тех, кто этим грешит!
— Да ладно, будет тебе, матушка, к чему так кипятиться! — попытался смягчить ее Белозерский. — Шуток, что ли, не понимаешь? Хотел развеселить тебя анекдотцем, а ты сразу на дыбы! Выпьем мировую?
Графиня уже встала из-за стола и, пронзив князя взглядом василиска, отчеканила:
— Впредь попрошу анекдотов при мне не рассказывать! — И вышла из гостиной, даже спиной выражая крайнее возмущение.
Вскоре Прасковья Игнатьевна убедилась, что французы вовсе не были повинны в безобразном пьянстве Макара Силыча. Дворецкого спаивал князь, он же науськивал его, пьяного, на дворовых людей, приговаривая: «Скотов надо держать в узде, а ты с ними запанибрата, дурень! Смотри, коли их не бить, то если не зарежут, так ограбят!» Она быстро прибрала дом к рукам, показав, что не зря всю жизнь слыла рачительной хозяйкой. Дворецкого посадила под замок на хлеб и воду, велела читать Евангелие и вызывала к себе каждое утро, требуя пересказа прочитанного. Искалеченного Вилимку показала лучшим докторам, которых только нашла в погорелой столице, и мальчик скоро пошел на поправку. От гостя своего, князя Белозерского и его молодого слуги, сильно смахивающего на разбойника, Прасковья Игнатьевна избавилась довольно просто. Убедившись, что гостевой флигель Мещерских полностью восстановлен, графиня, не терпевшая намеков и преамбул, прямо спросила:
— Не пора ли вам, князюшка, и честь знать? Погостили у меня вы достаточно, пустословием вашим я вполне насытилась. Переезжайте с богом и постарайтесь не надоедать мне глупыми визитами!
— Эх, зря ты со мной эдаким манером! — то ли укорил, то ли пригрозил на прощание Белозерский. — А ведь я к тебе с чистой душой и добрым сердцем… Обидно слышать, как ты меня трактуешь!
Однако в тот же день съехал.
Графиня могла только сетовать на провидение, вырвавшее с корнем добрый род Мещерских и посеявшее на их месте за соседским забором неистребимый сорняк, бесцеремонный и наглый, способный задушить все живое и полезное.
Многие в ту пору завидовали Шуваловым, не только не потерявшим своего добра, но еще и нажившим кое-что от постоя французского генерала. Прасковья Игнатьевна, с одной стороны, радовалась такому повороту фортуны, а с другой — была сильно насторожена, потому что ничего просто так, задаром, ей в жизни не давалось. У нее было предчувствие, что все это везение неспроста и обязательно настанет час расплаты, а предчувствия редко ее обманывали. И вот в крещенские морозы она получила письмо от Евгения. Вернее не письмо, а так, записочку, писанную по-французски, сдержанно и коротко, так же, как сдержанно и коротко она дарила его своими ласками.
Получив весточку от сына, графиня Шувалова сказала себе: «Вот и наступил мой час покаянный!» Она не плакала со дня похорон мужа, а тут слезы вдруг сами полились.
Молодого графа привезли поздно ночью, когда на дворе мела метель и собака жалобно выла в своей будке, не решаясь высунуть носа. Евгения внесли в дом на руках, потому что сам он идти не мог, и положили на кушетку в гостиной. Его изжелта-бледное лицо напоминало восковую маску, крупный породистый нос сильно заострился и теперь казался слишком большим для этого худого лица. Резко очерченные, точно такие же, как у матери, губы сжались в нитку, словно сдерживая стоны, а некогда живой, пылкий взгляд черных отцовских глаз сделался так неподвижен, словно душа уже покинула тело. Прасковья Игнатьевна в первую секунду даже не признала в этом полумертвеце своего сына, а когда поняла, что это он, сдавленно ахнула и снова заплакала.
— Матушка, вы уже приехали? — прошептал Евгений. — А я-то думал, не застану вас… — Он прикрыл воспаленные веки и на мгновение впал в забытье.
Мать быстро взяла себя в руки, вытерла платочком слезы и сказала по-французски, как всегда, строго:
— Эжен, тебе надо выспаться, а завтра я позову лучших докторов, соберем консилиум…
— Не надо никого звать, — ответил он, не открывая глаз, — это бессмысленно…
Прасковья Игнатьевна еще не знала, что ее сына два месяца выхаживали лучшие военные доктора, но даже они были бессильны и вынесли жестокий приговор. Молодой граф будет навсегда прикован к постели вследствие полученной им контузии.
Это случилось при взятии города Вильно. Евгений должен был передать срочную депешу атаману Платову с приказом выбить французов из города и вернуться обратно в расположение штаба Барклая. Адъютант Шувалов выпросил у атамана разрешение войти вместе с его казаками в город. Это была первая настоящая военная операция, в которой он участвовал, и граф, переполненный патриотическими чувствами и юной отвагой, ринулся в бой. Взятие Вильно мало походило на те сражения, которые после воспевают в балладах и былинах. Изголодавшаяся, озверевшая Великая армия, впервые за время отступления попав в сытый, благополучный город, набросилась на него, как саранча. После бегства Наполеона в Париж был подорван последний нравственный ресурс. Жалкие остатки некогда доблестного шестисоттысячного войска, пять месяцев назад предпринявшего небывалый марш-бросок на Москву, достигли крайней степени дезорганизации и деморализации. Исполняющий обязанности главнокомандующего Мюрат бессилен был наладить хоть какой-то порядок. «Их можно ловить легче раков», — писал о французах в эти дни Федор Глинка.
Казаки атамана Платова, ворвавшись в город, устроили в нем настоящую резню. Граф Евгений рубил направо и налево, не остерегаясь сам и не щадя других, нисколько не смущаясь тем, что впервые убивает не вальдшнепов в подмосковном лесу, а живых людей. Он был в этот миг освободителем, бесстрашным воином-мстителем, солдатом самого русского Бога, который встает на сторону правых и не допустит несправедливости. «Как же в таком случае он допустил сдачу Москвы и пожар? — спорил с ним накануне приятель, подпоручик Рыкалов. — А гибель твоей невесты? Разве это справедливо? Нет, братец, врешь! Русский Бог жесток и немилосерден!» — «Иди к чертовой матери! — закричал на него Евгений, но не разозлился по-настоящему, а, напротив, откупорив бутылку рейнвейна, провозгласил: — Выпьем за доброго русского Бога, который приведет нас к победе. А без жертв, как известно, не обходится ни одна