мне, что у него был придворный врач, который сообщил ему, что он может завтра в первый раз выйти, и герцог сам приедет за ним — затем он ласково погладил меня по голове и сказал, что он рад, что чай в главном доме продолжался недолго и что я снова с ним.
— А как ты посмотришь, если я на четыре недели уеду на пустошь? — спросила я и подвинулась поглубже в тень.
— Я должен буду смириться с этим, Лорхен, — сказал он. — Ты должна поехать на свою милую родину, чтобы набраться сил — оба врача вменили мне это в обязанность. Как только потеплеет…
— На улице тепло, просто великолепно, — быстро перебила я его. — Ты подумай, меня просто гонит на пустошь — мне кажется, что я заболела и могу прогнать болезнь только свежим вересковым ветром… Отец, если ты разрешаешь, то почему не сегодня вечером?
Он удивлённо посмотрел на меня.
— Тебе это кажется сумасбродством, да? — сказала я и сделала слабую попытку улыбнуться. — Но это разумнее, чем ты думаешь. Мягчайший воздух веет на улице; я поеду ночным поездом и завтра вечером буду в моём милом, милом Диркхофе, четыре недели буду пить молоко и вдыхать вересковый воздух, а потом вернусь здоровой, когда здесь станет красиво, когда всё зацветёт, и тогда — всё, всё будет хорошо, правда, отец?.. Я спокойно могу ехать — с тобой останется фрау Зильбер, которая так хорошо о тебе заботится — пожалуйста, разреши, отец!
— Что вы думаете, фрау Зильбер? — спросил он нерешительно.
— Ай, позвольте фройляйн Лорхен уехать, господин доктор! — откликнулась добрая женщина, подходя к двери широкими шагами. — Человек не должен противиться своей природе, и если фройляйн кажется, что она больна и только на пустоши может поправиться, то, ради бога, не возражайте… Через час уходит ночной поезд, собирайтесь, фройляйн, я вам помогу, а потом отведу на вокзал.
Так я покинула «Усладу Каролины». Было темно, и моя спутница не могла видеть, что по моему лицу покатились слёзы, когда мой взгляд скользнул по оранжерее, где я пережила изумительный момент счастья. Я не хотела смотреть на окна главного дома, когда мы шли через двор — но что могла сделать моя воля против боли разлуки? Мои глаза страстно приникли к потоку света из Шарлоттиной комнаты — там забыли задёрнуть шторы. Все ещё были в сборе, это было видно по пляшущим по потолку теням. Он простил её, неверную, из-за которой когда-то бегал по саду как загнанный зверь — он примирился с ней — сегодня был день примирения — а «безрассудная маленькая ласточка», изгнанная из его сердца, улетела в тёмную ночь.
33
Да, это была встреча!.. От ближайшей деревни я шла к Диркхофу пешком через тихий, голый лес. В густых зарослях было темно, и шуршащие листья цеплялись за подол моего платья — когда я уезжала в большой мир, они весело шумели в утреннем ветре, а сейчас, как опавшие призраки, сопровождали меня своим шелестящим шёпотом… Я вышла из леса на необозримый вересковый простор. В стороне сумеречно возвышались могильные курганы, вдали яркой искоркой сиял огонёк Диркхофа и раздавался хорошо знакомый лай Шпитца… Заплакав от боли, я бросилась в кустарник — я возвращалась на пустошь несчастной и сломленной.
С каждым шагом четыре дуба становились всё ближе и ближе… Я ясно видела тёмную точку на вершине одного из них — старое, знакомое сорочье гнездо. Давно улетели юные птенцы, под весёлый гвалт которых я, плача, прощалась с пустошью, и лишь их осёдлые родители сидели наверху, как дозорные Диркхофа, и смотрели острыми, умными глазами на одинокое человеческое дитя, бредущее через пустошь к дому. За воротами слабо светил огонёк, в печи горел торф, и до боли знакомая крыша, из которой желтоватый дымок поднимался в вечернее небо, выглядела так, словно она росла из самой земли — Диркхоф показался мне низким и маленьким. И тут я увидела, как через двор сломя голову несётся Шпитц. В воротах он остановился, поднял торчком уши и стрелой полетел ко мне — визжа от радости, он прыгал вокруг меня и пытался лизнуть мне щёки — я с трудом удержалась на ногах.
— Что это с псом? Он будто сошёл с ума! — воскликнула Илзе и вышла из дома… Ах, этот голос! Я пробежала через двор и бросилась на грудь высокой женщине — теперь, конечно, кончатся все муки, которые как фурии гнали меня сюда… Она не издала ни звука, но её руки крепко обняли меня, как в детстве — я сразу поняла, что она неописуемо страдала от разлуки, и когда мы вошли в проход, где уже горел свет, я увидела, что она побледнела. Но Илзе никогда не позволяла чувствам захватить себя врасплох. Она решительно отодвинула меня на расстояние вытянутой руки.
— Леонора, ты сбежала! — сказала она тем обвиняющим тоном, которым когда-то уличала меня в детских грехах.
При всей своей внутренней боли я невольно улыбнулась. Я уселась на деревянную табуретку Хайнца и рассказала ей про пожар и болезнь отца, причём она всё время хваталась руками за голову. Правда, это не помешало ей разжечь огонь в печи, поставить чайник и вопреки моему желанию накормить меня кусочек за кусочком бутербродом.
— Да-да, это было, конечно, самое правильное, — закивала она, когда я ей в конце концов сообщила, что врачи отправили меня в Диркхоф. Затем она исчезла в доме, а после, вернувшись, отвела меня в постель с горой перин.
— Ну, дитя, — теперь спать, я сейчас принесу тебе бузинный чай. За двадцать шагов видно, что ты простыла в дороге — у тебя лицо горит… И разговаривать больше не будем — ты мне всё расскажешь завтра.
В результате моего упорного сопротивления бузинный чай отменился — но в постель я была отправлена безо всякой пощады… Я снова увидела закопченный портрет Карла Великого, пристально глядевший на меня… Я вскочила, сняла портрет с гвоздя и развернула его к стене… Как я ненавидела это лицо! Сколько ветрености, лжи и обмана скрывал белый лоб, который на кургане меня просто ослепил! Он был для меня словно луч света во тьме — и я пошла за этим лживым светом, ради него я покинула мою родину; сейчас я ясно видела мои тогдашние чувства и презирала их — они сделали меня слепой и увели на дорогу, полную заблуждений.
Я снова, как в ночь смерти бабушки, села на край кровати и начала глядеть в окно. Нет — и в Диркхофе я не найду покоя; чем глубже и беззвучнее становилась тишина вокруг меня, тем громче и безутешнее плакало моё одинокое сердце… Сейчас я поняла, почему моя бабушка часами стояла в углу двора и не отрываясь глядела в широкий мир — её глаза искали в туманной дали ту утраченную, испорченную, которую, однако, глубоко оскорблённое материнское сердце не могло забыть. И для меня широкое небо, усыпанное мириадами звёзд, раскинулось покрывалом над одной-единственной точкой — старым, далёким торговым домом.
За окном поднялся ветер, заставляя тонкие рябиновые ветви тихонько постукивать по стеклу; я отшатнулась и закрыла рукою глаза — ведь под моим окном стояла скамейка, на которой я впервые прочла письмо тёти Кристины. И я вновь увидела её на коленях — такую же прекрасную, как самые прекрасные цветы, выраставшие из розовых и лилейных бутонов в книжках моего детства. Из волн атласа тянулись нежные руки, чтобы снова прижать к неверному сердцу некогда оскорблённого мужчину… Я невольно стукнула себя кулаками в грудь — я проявила слабость и трусость, я не должна была спасаться бегством в тот роковой момент! Это моя голова, как за несколько часов до этой ужасной встречи, должна была прижиматься к его груди — он сам назначил мне это место, и я знала, что это было сделано с нежностью; я чувствовала это по биению его сердца, по едва заметному дрожанию руки, которая, пока я исповедовалась, осторожно и нежно гладила меня по волосам. Я не должна была допустить, чтобы эти розово-белые руки дотронулись до него — может быть, тогда его не коснулись бы злые чары…
Сейчас, наверное, в главном доме светло, так светло, как в вечер чаепития с принцессой… И он опять за роялем — ведь время, когда он из-за неё перестал играть, уже забыто… Она поёт ему упоительную, демоническую тарантеллу… И через несколько недель по коридорам главного дома пройдёт новая госпожа — не с маленькой вуалью надо лбом, а с длинным шёлковым шлейфом, с цветами в волосах и с трелями на устах — и всё оживёт в тихих комнатах, будут приходить гости, будут вылетать пробки из шампанского, и