внимание на эту наивную рифму, словно взятую напрокат из детских сочинений: «Родилось — закалилось». Но это не все. Вместо героя мы видим в песне одноликую серую массу — курсантов. «Фашистскую орду» мы слышали уже в других песнях. Знакома нам и сталь, которая закаляется. Все это не поэзия, а плакат.
— Ну и кроет! — воскликнул кто-то.
Бельский все ниже опускал свое худенькое, почти детское лицо.
— А мне песня нравится, — вскочил с места Вишняков. — Был он высок и нескладен, но лицо его, уже облитое первым весенним загаром, светилось искренностью. — Все в ней правильно. Ты был тогда в обороне под нашим городом? Не был? А я был. И Миловидов был. И Чураков. Пусть скажут — что в ней плохого, в этой песне. Все правда, все точно. И до сердца доходит. И, знаешь, чем крыть, ты лучше сам попробуй, сочини.
— А я уже сочинил, — вдруг порывисто, будто решившись совершить какой-то большой и ответственный шаг в своей жизни, воскликнул Валерий.
— Читай, — спокойно предложил ему Обухов.
Валерий встал, задумался, и вдруг в глазах его полыхнул жаркий огонь. Когда он начал читать первые строки, голос его словно чем-то перехватило, казалось, ему недостает воздуха. Отчетливо слышались приглушенные, испуганные нотки. Но чем дальше он читал стихи, тем увереннее и ровнее произносил каждое слово:
Первая строчка ударила Саше в самое сердце. Что он делает, как он может читать эти стихи? Нет, не просто читать, а сказать вот так, прямо, громко и смело, что он сам написал их? Что же он делает?! Саша чувствовал, что еще мгновение, и он не справится с собой, крикнет в лицо Валерию, человеку, которого он привык считать своим другом, гневные, беспощадные слова. Но что-то его останавливало, он сам не мог еще понять что. Все в нем негодовало, кипело, но он сидел с виду спокойный и невозмутимый. И чем больше смирял самого себя, оттягивая самую страшную минуту, тем настойчивее закрадывалась в его сознание мысль о том, что не только Валерий, но и он, Саша, совершает что-то такое, что недостойно настоящего человека.
Валерий, конечно, не мог и догадываться, что творилось сейчас с Сашей. Он читал еще увереннее, и голос его приобрел мелодичность, стал чистым и звонким:
А Саша слушал и мучительно спрашивал себя: почему Гранат думал обо всем этом именно в то время, когда они катили но снегу гаубицы и открыли огонь. Почему? И ждал, с нетерпением ждал, когда Валерий прочитает последнюю строчку и, улыбаясь своей обаятельной, так и рвущейся наружу улыбкой, тихо и застенчиво скажет:
— Ну вот и все. А теперь мне остается добавить, что стихи эти написал не я. Был у нас замечательный фронтовой поэт с оригинальной фамилией — Гранат… И сам он был человеком необыкновенным…
И начнет рассказывать о Гранате, о том, что такого человека, как он, нельзя не любить.
Да, сейчас все так и будет. Не надо волноваться и переживать. Не надо сомневаться в своем друге. Не надо! Ведь он читает, наверное, последнюю строфу:
— Это настоящие стихи! — воскликнул Бельский, восторженно и как-то совершенно по-новому глядя прямо в глаза Валерию.
— А при чем здесь училище? — недоуменно спросил Вишняков.
— Это стихи о нашей юности, — возразил Бельский. Он горячился и доказывал, словно защищал свои собственные стихи. — Неужели ты не чувствуешь?
«О чем они говорят? — напряженно думал Саша. — Ведь вовсе не об этом нужно сейчас говорить».
— Да, задал нам Крапивин задачу, — сказал Обухов. — Его стихи, конечно, сильнее. Как говорится, чувства и мысли переведены на язык поэзии. Как же будем решать?
— Я — за стихи Бельского, — уступчиво сказал Валерий. — И пусть мое мнение никого не удивляет. Я их критиковал, но для песни, именно для песни об училище они больше подходят. Кроме того, у них маршевый ритм. А стихи, которые вы услышали, я прочитал для сопоставления.
И песня Бельского стала песней училища.
Саша долго решал и никак не мог решить, что ему сделать. Рассказать обо всем комиссару? Или напрямик поговорить с Валерием? А если он скажет, что стихи его? Какие есть доказательства? Может, и впрямь лишь первая строчка совпала с той, что родилась в голове у Граната? Потеряв блокнот Граната, Саша допустил непоправимую оплошность. Да, он очень виноват. Виноват перед памятью Граната, перед людьми, перед самим собой. И оправдывать себя он не имеет права. Не имеет права искать оправдания Валерию. Как мог Валерий пойти на такой шаг? Вот самый главный вопрос. Нет, конечно, дело тут не в одной строчке. Но почему он так поступил? Неужели он совсем не такой человек, каким Саша привык считать его?
В один из вечеров Саша перед самым закатом солнца бродил по берегу Томи. Почти все курсанты ушли на концерт ленинградских артистов, а ему захотелось побыть в одиночестве. Под ногами шуршала вымытая рекой галька. Еще издали Саша увидел, что на бревнах, подле самой воды, сидит человек с удочкой. Хорошо была видна его яркая тюбетейка и конец удилища. Саше захотелось хоть полчаса посидеть с удочкой, пока солнце не опустится в самую глубину тяжелой воды. Он не выдержал, подошел поближе, тихонько полез по скользким бревнам. Человек в тюбетейке сразу же обернулся.
Это был Обухов. Опустив босые ноги в воду, он сидел на конце бревна.
— Клюет, товарищ комиссар? — громко спросил Саша, выпрямляясь, и едва не соскользнул в воду.
Обухов знаками показал Саше, чтобы он вел себя тихо. Саша приблизился к нему почти вплотную и тотчас забегал глазами по воде, ища поплавки.
— Бери вторую удочку, — шепотом сказал Обухов.
Саша тут же воспользовался приглашением. Оба молчали и неподвижно сидели на бревне, не сводя глаз с поплавков.