очень старательно, комически подчеркивая свой иностранный акцент. Это был ритуальный вопрос.
Дьюкейн засмеялся. Какое-то течение унесло его далеко от Вилли, делая его еще более отдаленным и непонятным.
— О, я просто беспокоюсь о тебе.
— Не надо, Джон. Расскажи мне о своих делах. Расскажи мне о жизни в твоей знаменитой «конторе». Знаешь, я никогда не был в таких местах, где так много людей проводят свою жизнь. Расскажи мне о службе.
Перед мысленным взором Дьюкейна предстал призрак Рэдичи, как почти ощутимое присутствие. А вместе с ним явился тайно и забавный страх, который он чувствовал раньше. Он знал, что не должен рассказывать Вилли о Рэдичи. Самоубийство — заразно, это — одна из причин, почему его нельзя совершать. Он чувствовал, кроме того, что в этом есть зерно безумия, даже зла, которое не должно приближаться к хрупкой организации души Вилли, хрупкой настолько, что даже трудно себе представить, до какой степени.
Он сказал:
— На службе очень скучно. Тебе повезло, что ты вне этого.
Он сказал себе: «Нужно напомнить другим, чтобы они не упоминали о Рэдичи при Вилли». Он подумал: если Вилли совершит самоубийство, я себе этого не прощу. Я бы думал, что это — моя вина. Но он был беспомощен. Что он мог сделать? Разве что уговорить Вилли рассказать о прошлом.
Он неожиданно сказал:
— Ты хорошо спишь последнее время?
— Да. Прекрасно, но кукушка будит меня в полпятого.
— Не снятся плохие сны?
Они смотрели друг на друга: Вилли, по-прежнему развалясь в кресле, а Дьюкейн с чашкой чая в руках. Вилли улыбался медленной, довольно лукавой улыбкой, а потом стал тихонько насвистывать.
Послышался резкий стук в дверь, а потом она распахнулась, и ворвались близнецы, и сразу заговорили.
— Мы вам кое-что принесли, — кричал Эдвард.
— Вы никогда не угадаете — что! — кричала Генриетта.
Они подбежали к Вилли и положили ему на колени какой-то легкий мягкий округлый предмет.
— Что бы это могло быть? Как ты думаешь, Джон?
Дьюкейн наклонился, чтобы рассмотреть вытянутый шар глухого зеленого цвета, несколько дюймов длиной, который Вилли с любопытством трогал рукой.
— Я думаю, что-то вроде птичьего гнезда, — сказал он. Он почувствовал себя de trop,[6] помехой, лишним в сцене, разыгрываемой соучастниками, ритма которой он уловить не мог.
— Это гнездо долгохвостой синицы, — крикнул Эдвард.
— Они выкармливали в нем своих деток, — без умолку трещала Генриетта. — Мы следили, как они строили гнездо, и потом выкармливали птенцов, а теперь они улетели. Разве не прекрасное гнездо? Видите, снаружи оно из мха и лишайника, смотрите, как они сплетены воедино, а внутри все выложено пухом.
— Можно насчитать больше двух тысяч перьев в гнезде длиннохвостой синицы! — завопил Эдвард.
— Оно очень красивое, — сказал Вилли. — Спасибо, близнецы! Он смотрел на Дьюкейна через гнездо, которое легко держал в руках. — До свиданья, Джон. Спасибо, что навестил.
— Гадкая ворона хотела выгнать их, — объясняла Генриетта. — Но они оказались такими храбрыми…
Вилли и Дьюкейн улыбнулись друг другу. Улыбка Дьюкейна была иронической и печальной. Вилли улыбнулся, как бы извиняясь и с такой глубокой печалью, которую Дьюкейн не мог измерить. Попрощавшись, Дьюкейн повернулся к дверям.
Вилли крикнул ему вслед:
— Я в порядке, ты знаешь. Скажи всем, что я в порядке.
Дьюкейн шагал по луговой скошенной тропинке в пятнистую тень букового леса. Когда он подошел к гладкому серому стволу, на котором он обнимал Кейт, он не присел на него. Он постоял неподвижно несколько мгновений, а потом встал на колени в шуршащие сухие листья, положив руки на теплое дерево. Он не думал о Вилли, ему не было жаль Вилли. Ему было бесконечно жаль самого себя, потому что ему не дано силы, которая рождается из страдания и боли. Он хотел бы молиться о себе, призвать на себя страдание из хаоса мира. Но он не мог верить в Бога, а такое страдание, которое порождает мудрость, нельзя назвать, и нельзя, не совершая богохульства, молиться о даровании его.
7
— Мы
— Ну так давай пой.
— Нет, мы должны петь вчетвером, иначе не считается.
— Я его забыла, — сказала Барбара.
— Я тебе не верю, — сказал Пирс.
Барбара вытянулась всем телом на плюще. Пирс стоял поодаль, слегка склонившись к могильному камню, с которого он энергично отковыривал ногтем желтый лишайник.
— Вот вы втроем идите и, ради Бога, купайтесь, — сказала Барбара. — Я не пойду. Мне очень лень.
— Минго страшно жарко, — сказал Эдвард. — Почему собаки не чувствуют, что лучше лежать в тени?
Минго, тяжело дыша, лежал на плюще у ног Барбары, время от времени она голой ступней толкала и переворачивала его похожее на овечье туловище. Услышав свое имя, он скосил глаза, слегка поднял свой толстый, как сосиска, хвост и затем медленно уронил его.
— Мне жарко даже смотреть на него, сказала Генриетта.
— Хоть бы дождь пошел.
— Так иди с ним, — сказал Пирс, — окуни его в море.
— Идите охотиться за летающими тарелками, — сказала Барбара.
— Мы, правда, видели одну, видели!
— Ты идешь, Пирс? — спросил Эдвард.
— Нет, вы идите искупайтесь, надоели уже.
—
— Пирс, ты сердишься! — предостерегающе крикнул Эдвард. Быть сердитым традиционно считалось у них серьезным проступком.
— Нет, не сержусь. Извини.
— Может быть, и вправду не стоит купаться, — сказала Генриетта Эдварду. — Давай лучше играть в Бобровый городок.
— Нет, я хочу купаться, — заявил Эдвард.
— Идите вдвоем, — сказал Пирс. — Может быть, я скоро присоединюсь к вам. Идите. Не будьте дураками.
— Минго, идем, мальчик, — сказал Эдвард.
Минго довольно неохотно поднялся. Его косматая серая мордочка как бы по обязанности улыбалась, но он слишком исстрадался от жары, чтобы вертеть хвостом, который так и висел безвольно, когда он пошел за близнецами, переставляя свои большие мягкие лапы по пружинистому плющу.