это было главной причиной окончательного отвращения к судебным делам — ему было противно «судить». Он близко знал судей, с которыми приходилось работать, и он пришел к заключению, что ни одно человеческое существо недостойно быть судьей. В теории судья просто представляет власть и беспристрастность закона, он лишь орудие закона. На практике, из-за расплывчатости законов и несовершенства самого судьи, тот пользуется в значительной мере своей персональной властью, которую может мудро применять или нет. Умом Дьюкейн понимал, что существуют справедливые суды и что английские законы, в целом, хороши, и что английские судьи — хорошие судьи. Но он отвергал конфронтацию между заключенным на скамье подсудимых и судьей, одетым, как король или папа, возвышающимся над ним. Его иррациональная душа, видя надменность судей, изнемогала и говорила, что так быть не должно; она говорила это тем более страстно, что в глубине души что-то в Дьюкейне хотело быть судьей.
Дьюкейн знал, знал и наполовину винил себя. Наполовину злился на себя за то, что, подслушивая свой внутренний голос, в иные моменты он говорил: «Я — единственный из всех людей достаточно добр, достаточно смиренен, чтобы быть судьей». Дьюкейн был способен не только представлять себя стремящимся быть судьей, но и считал себя действительно справедливым человеком и справедливым судьей. Он не знал, как справиться с подобными наваждениями. Иногда он толковал их с тех пор, как отринул реальную возможность стать судьей, как безвредный идеализм. Иногда он думал, что они — самые разрушительные стремления в его жизни.
Дьюкейн испытал на себе, таким странным для него образом представляя себя судьей, один из самых больших парадоксов морали, хотя до конца и неясный ему, а именно: для того, чтобы стать хорошим, достаточно представить, что ты — хороший, а такое представление как раз и будет помехой в реальном самоусовершенствовании, потому что продиктовано тайным самодовольством или иной, еще более зловредной заразой, возникающей, когда неверно трактуют понятие добра. Чтобы стать хорошим, необходимо мыслить добродетель, хотя нерефлектирующие простые люди могут достигнуть совершенства, не мысля. Дьюкейн, во всяком случае, был в высшей степени рефлектирующим, и с самого детства сознательно поставил себе цель стать хорошим человеком, и хотя демонического в его природе было немного, но все же в нем жил дьявол гордости, жесткий кальвинистский шотландский дьявол, который был способен довести Дьюкейна до окончательной погибели, и Дьюкейн прекрасно знал это.
Эта метафизическая дилемма часто представлялась ему не в ясной концептуальной форме, а, скорее, как атмосфера, ощущение смятенной вины, почти сексуальная, по сути, и отнюдь не неприятная. Если бы Дьюкейн не перестал верить в Бога еще в пятнадцать лет, порвав с суровым шотландским протестантизмом, в котором был воспитан, то он бы истово и постоянно молился, чтобы отогнать это ощущение. Но когда оно нападало на него, он выносил это мрачно, как будто бы с крепко закрытыми глазами, стараясь, чтобы оно оставило его в покое. Это чувство естественно приходило всегда, когда он должен был применять власть, особенно официальную власть над другим человеком, и сейчас оно проявилось во время допроса Мак-Грата.
Дьюкейн с печалью осознавал, что укоры совести из-за его поведения с Джессикой только частично порождались горечью разрыва, его больше угнетало то, что запутавшийся любовник Джессики, несомненно, не был хорошим человеком. На самом деле Дьюкейн давно решил, что не должен заводить романы, и его интрижка с Джессикой — он это ясно видел теперь — была типичным примером того, как человек, стремясь к добру, творит зло. Однако он полагал, что прошлое надо сурово судить только по одной причине — ради совершенствования в будущем. При создавшейся запутанной ситуации что было бы правильным? Может ли он, поддаваясь собственному гадкому представлению, пытаться быть судьей, справедливым судьей в деле Джессики? Как отделить себя от этого, как осудить ошибку, если ты сам и есть эта ошибка? Мысли Дьюкейна запутались от вторжения знакомого обвиняющего голоса, который сообщил ему, что он просто стремится упростить свою жизнь, чтобы совесть была чиста — или еще грубее — он просто хочет освободить место для гораздо более значительных отношений с Кейт. И все же неужели не ясно, что он должен, неважно какими мотивами руководствуясь, окончательно порвать с Джессикой и больше ее не видеть? Бедная Джессика, о, Боже, думал он, бедная Джессика.
— Можно к вам на минутку?
Мысли Дьюкейна прервал голос Ричарда Бирана, просунувшего голову в дверь.
— Заходите, заходите, — сказал Дьюкейн любезно, чувствуя легкую мгновенную судорогу внезапной враждебности, которая пробегала по его телу всякий раз при виде Бирана.
Биран вошел и сел напротив Дьюкейна. Дьюкейн посмотрел на умное лицо своего посетителя. У Бирана было длинное, красивое, слегка страдающее интеллигентное лицо. Его лицо еще удлиняла прическа — жесткие проволочные волосы плохо укладывались, топорщась гребнем. Его бесформенный рот был изогнутым и довольно подвижным. Его высокий педантичный голос физически беспокоил, он как бы заставлял предметы вокруг себя вибрировать и стремиться к погибели. Дьюкейн мог представить, что он должен был нравиться женщинам.
— Дройзен рассказал мне о Мак-Грате, — сказал Биран. — Интересно, виделись ли вы с этим грешником и удалось ли что-нибудь вытянуть, если это не слишком прямой вопрос.
Дьюкейн не видел причин воздерживаться от обсуждения этого дела с Бираном, который, в конце концов, присутствовал при начале драмы. Он ответил: «Да, я виделся с ним. Он кое-что рассказал мне. У меня сложилось первое представление обо всем этом».
— О, что же вы вытянули из него?
— Он говорит, что делал покупки для магических занятий Рэдичи. Он говорит, что в магических обрядах участвовали голые девушки. Видимо, то же самое, с небольшими прикрасами, он сообщил и прессе.
— А удалось выяснить что-нибудь о девушках?
— Пока нет. Мак-Грат сказал, что он о них ничего не знает, чему я не верю.
— Хм. А что насчет шантажа?
— Не знаю, сказал Дьюкейн. — Мне кажется возможным, что Мак-Грат сам потихоньку шантажировал Рэдичи. Но это неважно. Тут что-то еще. Тут кто-то еще.
— Кто-то еще? — спросил Биран. — Не понимаю, почему. Это просто твоя догадка? Мне кажется, ты уже собрал достаточно сведений, чтобы объяснить все.
— Не сходится что-то. Почему Рэдичи убил себя? И почему не оставил записки? И почему сделал это на рабочем месте? Я не могу не чувствовать во всем этом какой-то смысл.
— Мог бы сделать это в другом месте, бедняга! Интересно, что вы думаете — Мак-Грат мог шантажировать его? В этом, может быть, и причина?
— Я так не думаю. Но я скоро узнаю.
— Очень самоуверенно звучит. Есть ли еще зацепка?
Дьюкейн вдруг почувствовал, что надо быть осторожней. Его беспокоило то, что Биран сидел напротив него в кресле, из которого еще не испарился полностью образ многоцветного Мак-Грата. К нему опять вернулось тревожное чувство смешанного отвращения и стремления быть судьей, которое причинил ему допрос Мак-Грата. А над Бираном у Дьюкейна не было власти. Биран не был заключенным на скамье подсудимых.
Он почувствовал желание мистифицировать своего посетителя. Он ответил: «Да, одна-две ниточки есть. Посмотрим, посмотрим».
Сейчас он физически ощущал смятение от своей старой неприязни к Бирану. Он должен, наконец, забыть о его издевательском смехе. Он сам часто шутил над беззащитными людьми, просто так. Надутое и уязвленное «я» должно прекратить докучать наконец. Он вспомнил о военных заслугах Бирана. Вот и еще один повод для зависти, еще один источник его абсолютно бессмысленной неприязни. Пока Дьюкейн смотрел на Бирана, собиравшегося уходить, в пыльном солнечном кабинетном свете он вдруг прямо перед глазами увидел Полу и близнецов, как он в последний раз видел их на пляже в Дорсете. Дьюкейну никогда не приходило в голову — он ведь любил Полу и восхищался ею — сомневаться, что Биран был виновником их развода. Он слышал, как Биран говорит о женщинах. Но то, что он чувствовал сейчас, следя за тем, как посетитель уходит, было больше, чем жалость: у этого человека была такая жена, как Пола, такие дети, как близнецы, и он добровольно и навсегда потерял их.