– Но мы не нашли обратного следа. Обратный след принадлежал человеку. А вот к пруду никакой человеческий след не вел. К тому же отпечатки человека были точно такими, как те, что оборвались в том месте, где начался след гиены на краю поляны. Я знаю, потому что на левой ноге не хватало большого пальца.
Каранак спросил:
– И что же вы сделали?
– Ничего. Разобрали тюки и ушли. Десятник и остальные видели следы. Удержать их было невозможно. Так что ваша теория гипноза вряд ли выдерживает, Уинстон. Вряд ли жреца видело больше, чем пять–шесть моих людей. А следы видели все.
– Массовая галлюцинация. Ошибка в наблюдениях. Десятки рациональных объяснений, – сказал Уинстон.
Заговорил Маклеод, четкая дикция ученого куратора растворилась в гаэльской картавости, как всегда, когда он волновался:
– Так ли это, Мартин Хьюитт? А теперь я вам расскажу историю. Я видел это своими глазами. Я поддерживаю вас, Алан Каранак, но я иду дальше. Вы говорите, что сознание человека может жить рядом с другим сознанием – животного, птицы или еще чего–нибудь. А я говорю, что это одна жизнь. Единая сила, мыслящая и сознающая сила, в которой деревья, животные, цветы, микроорганизмы и человек – все живущее есть лишь части, как миллиарды живых клеток составляют один организм человека. И при определенных условиях части могут перемешиваться. И таков исток древних легенд о дриадах и нимфах, гарпиях и оборотнях и всем подобном.
– А теперь слушайте. Наш род происходит с Гебридских островов. Там знают кое–что, чему не могут научить книги. В восемнадцать лет я поступил в маленький среднезападный колледж. Мы жили в одной комнате с… ну, назову этого парня Фергюсон. И в колледже был профессор со странными идеями, какие трудно ожидать в таком месте.
«Расскажите мне, что чувствует лиса, когда за ней охотятся собаки, – говорил он. – Или кролик, которого выслеживает лиса. Или покажите сад взглядом дождевого червя. Выйдите из себя. Воображение – величайший дар богов, – говорил он, – а также их величайшее проклятие. Но благословение или проклятие, полезно им обладать. Расширьте свое сознание и опишите, что увидели и почувствовали.»
Фергюсон набросился на это задание, как муха на сахар. Он писал не как человек, рассказывающий о лисе, зайце или ястребе: сами лиса, заяц и ястреб говорили через человека. Он описывал не только эмоции этих существ. Что они видели, слышали и обоняли и как видели, слышали и обоняли. И что они… думали.
– Одноклассники смеялись или были зачарованы. Но профессор не смеялся. Нет. Немного погодя у него появилось какое–то обеспокоенное выражение, он подолгу о чем–то говорил с Фергюсоном. А я его спрашивал: «Ради Бога, как ты это делаешь, Ферг? Все кажется у тебя таким реальным».
«Это и так реально, – отвечал он. – Я гонюсь с собаками и убегаю с зайцем. Я погружаюсь сознанием в животное и спустя какое–то время сливаюсь с ним в одно. Буквально. Как будто я вышел из себя. А когда возвращаюсь в себя – я помню».
«Не говори, что превращаешься в одно из этих созданий», – сказал я.
Он поколебался: «Не телесно, – ответил он наконец. – Но я знаю, что мое сознание… душа… дух… называй как хочешь… меняется».
Он не спорил со мной. И я знал, что он рассказывает не все. А профессор без всякого объяснения неожиданно прекратил эти странные задания. Через несколько недель я окончил колледж.
Это было больше тридцати лет назад. Лет десять назад я сидел в своем кабинете, и секретарша сказала, что пришел человек про имени Фергюсон. Он говорит, что он мой соученик, и хочет со мной повидаться. Я сразу его вспомнил и попросил впустить. Когда он вошел, я замигал. Фергюсон, которого я знал, был стройным сухощавым смуглым крепким привлекательным парнем с квадратной челюстью. Этот человек был совсем другим. Волосы у него странно золотистого цвета и исключительно тонкие, почти пушок. Лицо овальное и плоское, с уходящим назад подбородком. Он носил огромные темные очки, и они казались парой мушиных глаз под микроскопом. Или вернее – тут же подумал я – глаз пчелы. Но настоящее потрясение я ощутил, когда пожал ему руку. Она была скорее похожа на лапу насекомого, чем на руку человека, а когда я взглянул на нее, то увидел, что она тоже покрыта желтым пушком. Он сказал:
«Привет, Маклеод, я боялся, что ты меня не вспомнишь».
Голос Фергюсона, каким я его помнил, и в то же время нет. Какое–то странное глухое гудение и жужжание слышалось в нем.
Но все же это был Фергюсон. Он скоро доказал это. Говорил почти все время он, потому что я – меня беспокоил его странный нечеловеческий голос, и я не мог оторвать взгляда от желтоватого пушка на его руках, – я почти все время молчал. Он рассказал, что купил ферму в Нью–Джерси. Фермерским хозяйством он не занимается, просто ему нужно было место для пасеки. Теперь он держит пчел. Он сказал:
«Я испытал все виды животных. В сущности даже больше, чем животных. Понимаешь, Мак, быть человеком – это неинтересно. В этом ничего нет, кроме печали. Животные тоже несчастливы. Поэтому я сосредоточился на пчелах. На трутнях, Мак. Короткая жизнь, но исключительно веселая».
Я сказал: «О чем это ты говоришь?»
Он рассмеялся – жужжащим, гудящим смехом.
«Ты очень хорошо знаешь. Тебя всегда интересовали мои маленькие экскурсии, Мак. А я тебе и сотой доли не рассказывал. Приезжай ко мне в следующую среду и, может быть, удовлетворишь свое любопытство. Я думаю, тебе это покажется интересным».
Ну, мы еще немного поговорили, и он ушел. И дал мне точные указания, как найти его ферму. Я проводил его до выхода, и у меня появилось невероятное ощущение, что вокруг него гудит и жужжит огромная волынка.
Мое любопытство – или что–то более глубокое – было чрезвычайно возбуждено. В среду я поехал к нему. Прекрасное место – цветы и цветущие деревья. В большом саду несколько сотен ульев. Фергюсон встретил меня. Он выглядел еще желтее и пушистее, чем раньше. И гудение в его голосе слышалось сильнее. Он провел меня в дом. Странное место. Одна комната с высоким потолком и забранными ставнями окнами – все, кроме одного. В комнате тусклый бело–золотой рассеянный свет. Да и дверь не была обычной. Низкая и широкая. Мне сразу пришло в голову, что комната напоминает внутренность улья. Незакрытое окно выходило на ульи. Оно было затянуто сеткой.
Он принес пищу и питье: мед и медовый напиток, сладкое печенье на меду и фрукты. Сказал, что не ест мясо.
Начал говорить. О жизни пчел. Об абсолютном счастье трутня, который летает на солнце, пьет сок цветков, которого кормят другие пчелы, который чашками пьет мед в улье… свободный и беззаботный, и все ночи и дни его несутся с восторженным звоном секунд…
«Что с того, что в конце тебя убивают? – спрашивал он. – Ты жил – каждую секунду. А потом восторг ночного полета. Трутень за трутнем летят в ночном воздухе по следу девственницы! С каждым ударом крыльев жизнь в тебе все сильнее и сильнее. И наконец… пламенный экстаз… пламенный экстаз огня… сущности жизни, обманувшей смерть. Да, смерть настигает тебя в этом пламени… но настигает слишком поздно. Ты умираешь – но что с того? Ты обманул смерть. Ты не знаешь, что тебя настигла смерть. Ты умираешь в самом сердце экстаза…»
Он смолк. Снаружи послышался сдержанный рокот, который все время усиливался. Биение тысяч и тысяч пчелиных крыльев… рев сотен тысяч крошечных самолетов…
Фергюсон прыгнул к окну.
«Рои! Рои!» – закричал он. Дрожь пробежала по его телу, раз, другой, третий, все быстрее и быстрее. Его вытянутые руки задрожали… начали бить вверх и вниз, все быстрее, пока не превратились в мелькание, как крылья колибри… как дрожь пчелиных крыльев. Послышался его голос… жужжащий… жужжащий… «Завтра вылетают девственницы… ночной полет… я должен быть там.. должен… длжжж… джжж… жжжжжжжжж…»
На мгновение человек у окна исчез. На его месте гудел и жужжал огромный трутень… он пытался прорвать сетку… освободиться… улететь…
Потом Фергюсон откинулся назад. Упал. Толстые очки упали при падении. Два огромных черных