Я никогда не собираю цветы, но эти принесла в дом, и вот они в белой чашке у самого моего изголовья: солнце нового одинокого утра играет на фиолетовых лепестках.
Я встала и снова пошла туда, через поле, по той же дороге, уже высохшей по краям так, что бурая земля крошилась и осыпалась под ногой. Огибая лужи, рассматривала следы.
Вот мой первый вчерашний утренний след – мой и собаки – ясные и сухие отпечатки на глине. Вот рисунок подошвы мужского башмака поверх них – он прошел позже. Нахожу и выходные следы: его, высушенные дневным еще солнцем, потом мои и собачьи, чуть влажные, уже вечерние. Боже мой, один только дождь – и все пропадет, все… Как не было. А может, и не было?
По этой дороге мало кто ходит сейчас, а уж в будни и совсем никого. Дачники появляются в выходные и по грязи не гуляют. Только дым шашлыков поднимается тонкими темными струйками между ветвями цветущих яблонь. В воскресные вечера тянутся по асфальту вереницы машин – в Москву.
Но вот след протектора. Странно: тоже вчерашний. А ведь я провела на опушке и там, под елями, совсем недалеко от края леса, целый день. И шума машины не слышала – это я-то, со своей почти звериной сторожкостью… Но ведь любовь замыкает слух. Только совсем непонятно, почему автомобиль вдруг резко развернулся на середине пути, если ехал к лесу. А больше тут и некуда. И дорога только одна.
Так, посмотрим. Судя по отпечаткам, машина шла не сразу за ним, но вскоре после. Ах, да что это я? Просто кто-то ошибся. Или передумал. Вот и вернулся Мало ли что? Да, вот и видно: двое вышли, постояли недолго, глядя в сторону леса, снова сели в свою тачку и укатили.
Солнце стало уже ярким до боли, почти белым, и моя собака азартно гоняла над полем чибисов. Заунывно крича, они кружили, отводя пса от гнезда на серой пашне, и в воздухе мелькали их широкие шоколадные крылья. Жаворонки пели неустанно – так, верно, кричат цикады в тропических странах. В удивительных, волшебных странах, где он был, а я – нет. Где он «отдыхал» с женой. Отдыхал…
Я не хотела возвращаться на то место под елями. Просто дошла до опушки, туда, где фиалки, села на сухую траву, прислонилась спиной к нагретому стволу сосны, подставила лицо солнцу и закрыла глаза. Ладонь опустилась на прохладную куртинку упругих цветов. Я гладила их, чуть касаясь, и начала снова переживать то, что было между нами вчера, – с первого поцелуя на опушке, нет, раньше – с того мгновения, когда я увидела его на дороге.
Но глаза пришлось открыть почти сразу. Я не могла этого вынести. Я не могла выдержать того, что его нет со мной сейчас, здесь, у этой сосны, на сухой траве опушки, среди этих весенних цветов, под этим белым солнцем, в струях поднимающегося к небесам нагретого воздуха. Тело напрягалось и мучительно ныло, и внутри него огненный стержень снова поднялся с самого низа, словно меня пронзал каленый вертел, как средневековую ведьму на пытке… а лекарство от этого только одно. И его нет. Из глаз полились слезы. За что? Почему его нет со мной? Ведь это так просто. Так нужно…
Я вскочила. Вытерла глаза. Крикнула собаку и быстро пошла через лес, продираясь сквозь заросли, потом через высокую уже траву луга – к реке. Сбросила одежду, и темная быстрая вода оледенила горящую плоть.
Все кончилось. Наваждение. Муки. Счастье. Осталась странная легкость – она-то и смогла снова вернуть меня в детство. Как этим утром, когда я открыла глаза и увидела фиалки в белой чашке, в желтом луче майского солнца. Возвращаясь к станции по глинистой дороге, я была свободна. Свободна! От тела. От желаний. Как в детстве.
В электричке я сидела на жесткой скамье у окна. И пыталась вспомнить прошлую весну. Смутное, серое пятно вместо солнца.
Та же опушка, да и фиалки росли там же. Отчего же сейчас они другие? Плотные? Яркие? Сильные?
Из деревни за полем донесся странный звук. Бензопила? Нет, мягче, гораздо мягче, и – главное – в этом то ли реве, то ли вопле звучала жизнь. Страсть. Восторг. Митя прислушался. Звук повторился.
Солнце пекло, жарило, выжигало слежавшуюся за зиму бледно-золотую траву, плотным шлемом одевшую упрямый лоб косогора. Митя шел, глядя под ноги. Утро сияло.
На пригорке прошлогодний, уже истлевающий покров земли пронзили зеленые лезвия – стрелы новой весны. И они поднимутся, изоденутся колосками и цветами – и тоже лягут к сырой земле под осенними дождями, чтобы утром следующего года рассыпаться в прах. «Доживу ли? – думал Митя. – Увижу ли? Ну, а и увижу – так что?» – Сердце его привычно заныло. Но на этот раз тоска вмиг отступила: слишком ярко зеленели молодые ростки. Слишком звонко лилась журчащая, все успокаивающая, все примиряющая песня любви с небес – песня весны, песня жаворонка.
Снова донесся из деревни тот звук. И на этот раз Митя понял: там праздник. Настал день, и выгоняют на поле скот. Осенние дожди, шум ветров, долгая темная зима, даже ранняя весна, лучами солнца стреляющая в карий коровий глаз сквозь щели в хлеву, – все позади. Торопятся буренки, ревут в упоении светом, свободой, теплом. Запахом новой травы.
Затяжными и ненастными, холодными и туманными были первые месяцы этой странной, необычной для него одинокой весны – нет, не одинокой. Безлюдной. Сокровенной. Но истомилась душа, извелась в непривычной тяжкой работе.
И вот по-настоящему теплые дни. Мир наконец раскрылся.
Автобус остановился, притормозив на сухом уже сером асфальте, и Митя легко поднялся на подножку. Сел, поздоровавшись с пассажирами, – в небудничной одежде ехали в город: к родным, за продуктами. Женщины? Старухи? Возраст иных определить он не мог. Горожанка под пятьдесят и крестьянка – разница на вид лет в двадцать. А мужиков и не было. Только водитель – синеглазый парень, местный, после армии – и немногие деды с выцветшими водянистыми глазами. «Неужто и они родились когда-то на свет, неужто были молодыми? – думал Митя, вглядываясь в морщинистые землистые лица. – И такими вот синеглазыми?»
Взрослые мужики ездили здесь на своих машинах, пусть и плохоньких. Что ж это, – привычно спросил себя специалист по крупным хищным, бросая под сиденье пустое, будто дохлое, тело старого брезентового рюкзака, – что ж это мне-то, всю жизнь свою ношу на плечах таскать? – Но денег на машину не было. А главное, желания – сесть за руль, хлопнуть с гордостью дверью, нажать – ну, на что там нажимают нормальные самцы… Повернуть ключ зажигания, – так, кажется, это называется? – и рвануть, пренебрежительно глядя на серую, бугристую, не подвластную пешеходу дорогу. И смотреть вперед, вперед – уверенно, пристально…
На обратном пути, с тяжеленьким рюкзаком – три хлеба, как здесь называли черный, батон, бутылка местной водки, селедка, спички и прочие атрибуты аскетической новой жизни, – зашел в деревню. Поспрашивать насчет молока. Для себя, а главное – для новорожденных волчат. Следующее поколение вольерных зверей было еще слепым, но уже ощутимо требовало прибавки к рациону матери.
Зашел в один двор, в другой… Наконец, поднявшись по поновленным ступеням, был не только впущен, но приглашен радушно, и по чистым домотканым половикам прошел в своих дырявых шерстяных носках в дом. Пахло свежей сдобой. Хозяйка налила молока, предложила и чаю. Светленькая рыжеватая девочка, почти уже девушка, стояла, прислонившись к притолоке, наготове – принять, убрать, поднести. Тут же сидела в платке, туго завязанном под подбородком, и бабушка. А может, прабабушка. Митя вынул из рюкзака конфеты – купил за название: «Полет ласточки». Пока пили чай, зазвонил мобильник молодой хозяйки.
– Это тебя Дрюня, бабуль. Правнук твой. С праздником поздравляет. – И приложила к уху старушки телефон, подняла ее руку к трубке, чтоб сама держала.
Мальчик, судя по разговору, был лет восьми. Кричал он так, чтобы прабабушка разобрала, – как раз так, что Митя слышал.
И то, что он слышал, заставило его сперва замереть, сжав свою кружку с чаем, а после, поставив ее на блюдце, потупить голову, чтобы себя не выдать. В глазах защипало, сердце дрогнуло и снова заныло. С трудом, да и напрасно сдерживал он внезапные слезы.
А слышал он слова любви. Любовь жила здесь и была всем так же привычна, как чашка, полная молока, как запах свежего печева, как свет в окошке. И Митя впервые за все свои взрослые годы по-настоящему вспомнил свое детство. То счастливое, до краев полное теплой, сладкой, лучезарной любовью детство, пока жива была его мать – средоточие этой любви, – пока не ушел от него и его стариков отец, пока и старики