всей своей склонности к яркому буржуазному шику останется разбогатевшим, раздобревшим, процветающим, но прирожденным плебеем со всеми свойственными такого рода французам типичными шумными и бесцеремонными манерами. Нет, Робеспьер близок народу не по внешнему сходству; эта близость носит совершенно особенный, умозрительный, метафизический характер. Ее глубоко почувствовал и определил Жан Жорес, исходя из доминирующей в сознании Робеспьера одной идеи суверенитета нации, которой «он следовал без колебаний, без ограничении, до самых крайних выводов из нее… Для того чтобы нация была суверенной, необходимо, чтобы все составляющие ее индивидуумы, как бы они ни были бедны, обладали частицей этой суверенности. Отсюда и вытекает демократическая тенденция его политики. Более того, именно бедняки или, во всяком случае, классы скромных тружеников, ремесленники, мелкие собственники не имеют кастовых интересов, которые противоречили бы революции. У дворян, у богатых буржуа может возникнуть соблазн урезать суверенность нации, чтобы создать гарантии для своих привилегий или своих богатств. У народа, собственно говоря, нет никаких интересов, которые противоречили бы интересам нации; вот почему, по мысли Робеспьера, суверенитет нации очень скоро превращается в суверенитет народа. Часто говорили, что он употреблял слово «народ» в очень расплывчатом смысле, и это верно… Народ для Робеспьера представлял собой при каждом кризисе революции совокупность граждан, у которых не было интереса ограничивать суверенитет нации и препятствовать его полному осуществлению».
Жорес прав, ибо догматический склад ума Робеспьера всегда ключ к пониманию его личности, его действий. Но кроме того, надо учитывать и некоторые чисто психологические обстоятельства, прежде всего укоренившееся с детства представление о себе как о представителе обездоленных и униженных. Уже говорилось, что фактически для этого не было особых оснований; не так уж он был обижен судьбой, как воображал. Да и в это время, осенью 1789 года, он вовсе не был беден. Его однокашник Камилл Демулен уже приобрел славу остроумнейшего журналиста, но вел призрачное существование нищего студента, обеспечиваемое лишь ненадежными литературными заработками, и мотался из одной дешевой ночлежки в другую. Робеспьер же, с его депутатским жалованием в 18 ливров в день, был просто богачом по сравнению с ним. Так, в это время он нанял секретаря Пьера Вилье, который, между прочим, в своих воспоминаниях осветил некоторые детали тогдашнего быта Робеспьера, поскольку он и жил в его квартире. Дело в том, что у Максимилиана появилась женщина. Пьер Вилье пишет, что это была «женщина из предместья, 26 лет, к которой он относился небрежно, хотя она его боготворила. Иногда он даже не открывал ей дверь». Вильер не упоминает имени этой женщины, которой Робеспьер платил своего рода пенсию. Сердце его совершенно не было затронуто этой практической буржуазной связью. Максимилиан считал удобной молчаливую и покорную любовницу, не отрывавшую его от политической жизни, главного смысла всего его существования. Ради точности, нельзя не отметить, что в 1967 году один из французских историков, дорожащих мифическим образом Робеспьера — образцового и целомудренного пуританина (Р. Гарми), выражал сомнение в достоверности свидетельства Вилье. Однако это свидетельство вполне убедительно, поскольку все остальное, что известно о жизни Робеспьера, подтверждает странный характер его человеческих привязанностей. Если кто и был с ним близок, то только в той мере, в какой это необходимо ему для его особой исторической миссии, выполнению которой он беспредельно посвящал себя.
И здесь появляется еще одно обстоятельство, объясняющее истоки той непреклонно-демократической позиции защитника народа, которую занял Робеспьер в Учредительном собрании. С самого начала выступления Робеспьера с его напыщенной риторикой вызвали насмешливое отношение к нему со стороны коллег. Разумеется, он легко мог завоевать их благосклонность, ведь сам Мирабо, например, проявлял интерес к нему. Для этого необходимо было занять политическую позицию, близкую к той, которую отстаивали наиболее влиятельные группировки вроде триумвирата Барнав — Ламет — Дюпор. Но в таком случае Робеспьер не имел серьезных шансов на выдающееся место. Слишком много там было более талантливых ораторов. Напротив, сама исключительность его крайне левой позиции оставляла за ним монополию на представительство народа. У народа не было в Собрании более последовательного защитника, и Робеспьер решил занять это вакантное место. Он обладал достаточной прозорливостью и чутьем, чтобы из таких фактов, как взятие Бастилии и успех похода на Версаль, сделать вывод, что роль народа в революции неизбежно будет возрастать, и, следовательно, возрастет и значение его собственной деятельности. Важно только не свернуть с избранного пути и твердо следовать по нему. Это он и пытается делать, демонстрируя непреклонную последовательность.
Судьба многих революций обнаруживает закон удивительной неблагодарности истории к тем, кто делает ради революции больше других. И в этом смысле Французская революция поистине является классической. Народ, который во второй раз спасал Учредительное собрание от аристократического заговора, буквально через несколько дней стал жертвой депутатов этого собрания. Мирабо внес проект закона против «мятежных сборищ», то есть против любого нового революционного выступления народа. Видимо, сразу принять этот закон все же стеснялись, пока неожиданное событие не создало удобный повод.
Дело в том, что сразу после 5-6 октября голод в Париже не прекратился; полусотни телег с мукой могло хватить огромному городу не больше чем на день. У булочных по-прежнему с ночи выстраивались очереди. И вот 21 октября булочник Дени Франсуа раньше обычного объявил очереди, что хлеба больше нет. Когда голодные решили это проверить и силой ворвались в булочную, то обнаружили там сотню свежеиспеченных булочек, приготовленных для буфета Учредительного собрания. Народ не любит и не терпит привилегий. Булочника схватили, поволокли к Ратуше, а там, не полагаясь на судебных чиновников, повесили на фонаре; голову несчастного насадили на пику и носили по Парижу в назидание тем, кто прятал хлеб и морил народ голодом.
Подготовленный проект закона немедленно поставили на обсуждение. Он давал властям право объявлять военное положение, вывешивая красный флаг, расстреливать «мятежные сборища» после трехкратного предупреждения, а их подстрекателей приговаривать к смертной казни. Не было никакого сомнения, что закон будет утвержден; жестокая расправа над, в сущности, невиновным булочником не могла не возмутить депутатов, помнивших к тому же и отрубленные головы лейб-гвардейцев в Версале. Шансов добиться отклонения законопроекта не было. Тем не менее Робеспьер берет слово и произносит неподготовленную на этот раз речь, которая великолепно служила другой, важнейшей для него цели — упрочению его репутации непоколебимого защитника народа при любых обстоятельствах. «От нас требуют, — заявляет Робеспьер, — принятия закона о военном положении… Нет! Не это надо делать. Надо принять необходимые меры для раскрытия следов заговора, который, если его вовремя не пресечь, может быть, уже в ближайшее время обречет мужественных и преданных родине граждан на полное бессилие. Я требую создания национального трибунала…»
В речи Робеспьера отсутствует логика, поскольку предлогом для принятия закона был самосуд толпы, которую не предотвратили уже существовавшие судебные органы. Обнаружить же наличие «заговора» в действиях злосчастного булочника вряд ли удалось бы, ибо они были просто следствием общего неблагополучия в снабжении Парижа. Естественно, что закон утвердили. Видно, что сам закон не главное для Робеспьера: важнее для него утвердить свое особое положение в Собрании. Один из депутатов, выступивший на том же заседании, говорил: «Я хотел бы сказать, что я думаю о речи господина Робеспьера. Его речь была произнесена исключительно для жителей Сент-Антуанского предместья, а вовсе не для депутатов Собрания».
Но декрет о военном положении относился к чрезвычайным обстоятельствам. После того как народ заставил короля одобрить Декларацию прав, предстояло составить и утвердить конституцию, то есть установить новый государственный и общественный строй. Началась долгая, запутанная дискуссия, продолжавшаяся до сентября 1791 года. Конституция рассматривалась не сразу, а по частям. Важнее всего установить правила избрания депутатов, определить, как и кто получит право выбирать. Отсюда проистекало все остальное.
Кто же имеет право избирать? Согласно Декларации прав — все граждане. Однако еще 29 сентября 1789 года конституционный комитет предложил дать избирательное право только «активным» гражданам, тем, которые платят налог в размере трехдневной заработной платы. Остальные, «пассивные» граждане, составлявшие около половины населения, все бедняки страны избирательного права не получат. Это вопиющее нарушение Декларации прав, провозгласившей равенство.
Никто в Собрании не выразил протеста, не потребовал отвергнуть посягательство на высший принцип