не нравилось имя Джон, а звать Джозефом не хотелось. Тем более Младшим. Поэтому мы с отцом договорились звать тебя Джей Ар. Сокращенно от «Джуниор».[11]
— Ты хочешь сказать, что меня зовут точно так же, как отца?
— Да.
— И Джей Ар означает «Джуниор»?
— Да.
— Кто-нибудь об этом знает?
— Да, бабушка. И дедушка. И…
— Давай не будем больше никому об этом говорить? Пожалуйста, давай говорить, что Джей Ар — мое настоящее имя? Пожалуйста!
Мамин взгляд был полон тоски.
— Конечно, — согласилась она.
Затем она обняла меня, и мы сцепили мизинцы. Это была наша первая общая тайна.
6
ГОСПОДИН С НАЖДАЧНЫМ ГОЛОСОМ
Я хотел найти замену Голосу. Мне просто нужен был другой человек мужского пола, другой придуманный отец. Я понимал, что придуманный отец даже лучше настоящего, если я смогу его видеть. Мужская сущность рождается в подражании. Чтобы стать мужчиной, мальчик должен наблюдать за мужчиной. Дедушка для этого не подходил. Естественно, я обратил свое внимание на второго мужчину из моего окружения, дядю Чарли, — а там было на что посмотреть.
Едва ему перевалило за двадцать, у него начали выпадать волосы, сначала маленькими прядками, потом клоками, потом целыми участками, а потом полезли также волосы на груди, ногах и руках. И наконец облетели, как пух с одуванчика, ресницы, брови и волосы на лобке. Доктора диагностировали алопецию — редкое заболевание иммунной системы. Болезнь опустошила дядю Чарли, но опустошение было больше внутреннего характера, чем внешнего. Оголив тело, алопеция также обнажила его душу. Чарли стал патологически стеснительным, не мог выйти из дому без шапки и темных очков — маскировки, которая, наоборот, делала его заметнее. А он хотел быть человеком-невидимкой.
Лично мне нравилось, как выглядит дядя Чарли. Задолго до того, как лысина вошла в моду, еще до Брюса Уиллиса, у дяди Чарли был гладкий череп. Но бабушка сказала, что дядя Чарли терпеть не может свою внешность и шарахается от любого зеркала, как от заряженного ружья.
Хотя для меня индивидуальность дяди Чарли проявлялась скорее не в том, как он выглядит, а в том, как он разговаривает, — пестрая смесь слов из стандартного школьного учебника и гангстерского сленга делала его похожим одновременно на преподавателя Оксфорда и на главаря мафии. Еще забавнее было то, что, обрушив на собеседника град вульгарной лексики, Чарли вдруг извинялся за то, что вставил какое- нибудь заумное словечко — будто эрудированность могла шокировать сильнее, чем нецензурщина. «Вы не возражаете, если я скажу „пробабилизация“?» Дядя Чарли унаследовал дедушкину любовь к словам, но, в отличие от него, произносил каждое слово четко, энергично артикулируя. Мне иногда казалось, что дядя Чарли нарочно выпендривается, чтобы утереть дедушке нос: дескать, я-то не заикаюсь!
После исчезновения Голоса я стал обращать на дядю Чарли больше внимания. Когда он садился за стол ужинать, я переставал жевать и не сводил с него глаз, ловя каждое слово. Иногда он ел, не произнося ни звука, но если начинал говорить, то всегда на одну и ту же тему. Закончив ужин, дядя Чарли отодвигал тарелку, закуривал красный «Мальборо» и на десерт рассказывал нам историю про «Диккенс». Он поведал нам о двух мужчинах из «Диккенса», которые поспорили не на жизнь, а на смерть насчет результата матча по борьбе. Проигравший должен был надеть бейсболку «Бостон Ред Сокс» и высидеть в ней на матче девять подач на стадионе «Янкиз». «Больше мы этого парня не увидим», — хохотал дядя Чарли. Как-то вечером он рассказал нам про Стива и ребят из бара, которые угнали грузовик кондитерской фирмы «Энтенманн». Они похитили несколько сотен пирогов и устроили ожесточенную потасовку вокруг бара, швыряя друг в друга и в ни в чем не повинных прохожих на Пландом-роуд кремом и безе. Дядя Чарли назвал это энтенманнским Геттисбергом[12] — кровавым месивом. В другой раз Стив и его банда купили целый парк старых драндулетов и выдали их за гоночные автомобили. Они наполнили багажники цементом, запаяли двери и припарковали машины вдоль Пландом-роуд. На следующий день они собирались найти поле и устроить дерби, но потом напились, и Стив решил не терять времени. В три часа утра они стали носиться по Пландом-роуд, врезаясь друг в друга на головокружительной скорости. Полицейским это, естественно, не понравилось. Полицейским вообще не нравится происходящее в «Диккенсе», хвастливым тоном заявил дядя Чарли. Ребята из бара долго враждовали с одним полицейским — крепким орешком, — который сидел в будке возле Мемориального поля. Как-то поздно ночью они собрались все вместе и закидали полицейскую будку горящими стрелами, спалив ее дотла.
Горящие стрелы? Дерби? Пирожковые бои? События в «Диккенсе» казались мне одновременно глупыми и мистическими, как детский день рождения на пиратском корабле. Мне хотелось, чтобы время от времени мама ходила туда и брала с собой дедушку с бабушкой, потому что всем им необходима была доза глупости. Но мать практически не пила, бабушка пила только дайкири на свой день рождения, а дедушка всегда выпивал два пива за ужином, ни больше ни меньше. Он был слишком прижимист, чтобы стать алкоголиком, как говорила мама, к тому же плохо переносил спиртное. По праздникам, выпив рюмку «Джека Дэниелса», он начинал распевать: «Чики на карте, а карт не едет в гору — вот как пишется Чикаго». Потом вырубался на «двухсотлетием» диване, и храп его был громче, чем шум мотора «Ти-Берда».
Дядя Чарли не производил впечатления человека, который поддался бы глупостям «Диккенса». Слишком меланхоличный, постоянно вздыхающий, он был для меня загадкой, как и мать. И чем больше я его изучал, тем загадочней он становился.
Каждый вечер звонил телефон, и какой-то мужчина голосом, похожим на наждачную бумагу, просил позвать дядю Чарли. «Чаз дома?» — спрашивал мужчина, произнося слова так быстро, будто за ним гнались. Дядя Чарли большую часть дня спал, и мы с двоюродными сестрами знали главное правило: если звонил кто-то из «Диккенса», нужно было спросить, что передать; если звонил господин с наждачным голосом, следовало позвать дядю Чарли немедленно.
Обычно это выпадало мне. Мне нравилось отвечать на телефонные звонки — я думал, что, может быть, это звонит Голос, — и когда звонил господин с наждачным голосом, я просил его подождать, потом бежал по коридору в спальню дяди Чарли. Тихонько постучав, я приоткрывал дверь. «Дядя Чарли! — говорил я. — Тот человек звонит».
В темноте раздавался скрип пружин матраса. Потом стон, за ним едва слышный вздох: «Скажи ему, что я иду».
К тому времени, как дядя Чарли подходил к телефону, натягивая рубашку и сжимая в зубах незажженную сигарету, я уже сидел на корточках за «двухсотлетним» диваном. «Привет, — говорил он господину с наждачным голосом. — Да, да, послушай, Рио ставит пять на „Кливленд“, Тони ставит десять на „Миннесоту“. Все ставят по пятнадцать на „Джетс“. Дай мне фору по „Беарз“. Они должны покрыть. Да, восемь с половиной, ладно? Ладно. Какой максимум на „Соникс“? Двести? Угу. Поставь за меня тоже. Хорошо. Увидимся в „Диккенсе“.
Старшая двоюродная сестра сказала мне, что дядя Чарли „игрок“ и занимается чем-то незаконным. Но мне казалось, что это не более незаконно, чем переходить улицу на красный свет. Позже я осознал, что такое мир азартных игр, и понял, что своеобразная „близорукость“ игроков лежит за пределами моего понимания. Это произошло, когда я зашел навестить своего друга Питера. Дверь открыла его мать. „Мне кажется, ты больше не можешь это носить“, — сказала она, указывая на мою грудь. Я посмотрел вниз. На мне была трикотажная рубашка с надписью НЬЮ-ЙОРКСКИЕ „НИКС“ — ЧЕМПИОНЫ МИРА, которую я любил, пожалуй, также, как и свое „спасительное“ одеяло. „Почему?“ — спросил я ошеломленно. „Никс“ проиграли вчера вечером. Они больше не чемпионы».
Я разрыдался. Побежал к себе, вломился в дом через заднюю дверь и ворвался в спальню дяди Чарли, что было возмутительным нарушением правил — ломиться в святая святых разрешалось, только