повернуться лицом к весело поющей сотне. Я вспоминаю ясный взгляд Никитина и его просто сказанные слова: «Не дай бог, сколько муки приняли на себя казаки» — и мне становится тоскливо от веселых звуков залихватской песни.
Переходим вброд неглубокую речонку и, напоив коней, снова двигаемся в путь. Веселая бодрость не покидает казаков, и только отсутствие табака мучает людей.
— Ничего, вот придем к английцам — они каждому по фунту отвалят, — шутит Химич.
— А кто их знает? Они, может, через фронт добры, а как по соседству станут, так, может, еще хуже сталоверов. Эх, веселое горе, казацкая жизнь!
— Это правда. Добер топор до бревна, как поцелует — бревну смерть.
— А бис их знае? Балакают люди, що английцы ти ж сами нимци.
— Тож порося, только ростом с карася, — подхватывает Востриков.
— Хо-хо-хо! — заливается сотня, забыв на минутку об отсутствующем табаке.
Делаем привал. Дозоры спугнули пару бурых лисиц, во всю прыть улепетывающих по равнине. Казаки с удовольствием гогочут им вслед.
— Видите, что значит допинг? Бодрый дух — великое, батенька, дело!
Казаки беспрестанно оглядываются назад, каждому хочется увидеть возвращающийся аэроплан. Иногда чей-нибудь прерывистый голос радостно возвещает:
— Летыть! Ей-богу ж. Он летыть.
Сотня устремляет взоры в указанную сторону и внимательно разглядывает совершенно чистый небосклон.
— Тю, ведьмак, так то ж карга, — неожиданно сплевывает в сторону Востриков, и смущенный наблюдатель под общий хохот прячется в ряды.
Аветис чувствует себя слегка нездоровым. Его лихорадит с самого утра и тянет ко сну. Фельдшер сует ему облатки с хиной и какие-то порошки. Переводчик пожелтел, осунулся и жалуется на отсутствие аппетита.
— Малярия тропическая, — стонет он, лязгая зубами и ежась от холода.
Через пять минут он настолько ослабевает, что его укутывают в бурку, покрывают дорожным плащом и кладут на походные носилки, на которых он продолжает дальнейший путь.
Снимаемся с места и идем опять. Странно, когда мы проходили по выжженным пескам пустыни и жарились под нестерпимыми лучами солнца, мы не имели такого количества больных, как теперь. Почти четвертая часть сотни ощущает слабость, озноб и болезненное головокружение. Даже Гамалий ослабел и принимает удвоенные дозы хинина. Тучи несносной мошкары и больших, усатых комаров атакуют нас. Мелкая мошка забирается в рот, в глаза и буквально не дает дышать. Сырой луг, на котором сквозь травы просачивается вода, переполнен мириадами беспощадных насекомых, с неописуемой жадностью набрасывающихся на людей. Кони еле идут, мотая головами, тщетно пытаясь согнать облепивших их маленьких мучителей. Мы напрягаем силы, чтобы выбраться из долины и избавиться от этой новой напасти.
— Коли б був табак, воны бы дыму боялись, — выплевывая изо рта мошек, бормочет Гамалий.
Есаул явно заболел. Синие круги рельефнее выступают под глазами, и нездоровая бледность ясно свидетельствует о его состоянии. Слегло еще трое казаков. Осталось только двое свободных носилок, а малярия избирает себе все новые жертвы. Хина, принятая утром, не помогает, и число больных к вечеру удваивается. От утренней бодрости и оживления не осталось и следа. Понуро, еле-еле передвигая ноги, кони везут на себе выбившихся из сил, апатичных казаков, из которых добрая половина страдает от жестокого приступа лихорадки.
Гамалию худо. Силы покидают его. Стиснув зубы, он слезает с коня.
— Прихворнув, треба полежать, — говорит он и, не выпуская из рук повода, валится навзничь на траву.
— Иван Андреевич, ложитесь на носилки, — советую я.
— Нет, не надо, малость отдохну. А вы езжайте дальше, не задерживайте людей, — едва слышно бормочет он, и я вижу, как его лихорадочно горящие глаза закрываются от нестерпимой боли.
Около командира остаются Горохов, фельдшер и вахмистр. Сотня, не обращая внимания, равнодушно проходит мимо. Наша колонна напоминает теперь передвижение тылового госпиталя. Изнуренные лица казаков бледны и искажены страданиями. Неудержимая дрожь трясет их, заставляя громко лязгать зубами. Некоторые не могут преодолеть мучительного приступа рвоты.
Мало-помалу проклятая мошкара отвязывается от нас. Сырой, топкий луг с его ядовитыми испарениями сменяется неровной долиной, окаймленной кое-где высокими холмами. Вечереет. Я беспокоюсь о командире, и к тому же состояние, моих еле держащихся в седле людей заставляет меня остановиться на ночлег. Выбираю самый высокий холм и, подведя к нему сотню, спешиваю казаков. Половина из них сейчас же пластом валится на землю, забывая о еде. Усталые кони, повесив головы, не пытаются даже отойти от хозяев. Отбираю здоровых казаков и приказываю им стреножить лошадей. Забравшись на холм, оглядываю в бинокль окрестности. Химич, которого не берет никакая лихорадка, жуя сухарь, карабкается ко мне.
— Ну и дела! Больше половины сотни в горячке лежит. Ежели завтра не отойдут, надо дневку делать. Все равно не дойдем.
Я и сам это знаю. Но меня успокоил фельдшер, уверяющий, что приступы тропической лихорадки повторяются лишь через сутки и, следовательно, завтра она как будто не должна мучить казаков, если только наутро не заболеет другая половина людей.
Закат догорает, и долина быстро погружается в темноту. На горизонте вспыхивают зарницы. Что-то отсвечивает вдали. Несомненно, это река. Но какая? Неужели Тигр? Я так потрясен этой догадкой, что не смею даже поверить в ее правдоподобность. Ведь если это так, то мы уже добрели до назначенных мест. Ждут ли нас здесь или дальше союзные разъезды, я не знаю, но сознание, что мы, русские солдаты, несмотря на непреодолимые препятствия, на голод, зной, бои и многоверстный путь, все-таки дошли до цели, наполняет меня горделивой радостью, которая тут же гаснет подобно спичке.
— Вашбродь, командир едут. Совсем ослабели, вовсе не в силах.
По ложбинке едет группа из трех человек. Двое всадников поддерживают с боков поникшего в седле Гамалия. Мы кладем есаула на сложенные бурки и закутываем его, обтянув лицо и руки марлевым, пологом, чтобы предохранить больного от укусов комаров.
Ночь. Долина. Холмы. И на одном из них спит сотня почти поголовно больных, разметавшихся в лихорадочном бреду казаков. Я снова вспоминаю слова мечущегося в жару Сухорука: «Видать, им своих жальче».
Пытка усилилась. Шествие живых мертвецов по долине продолжается. Несмотря на успокоительные заверения сотенного эскулапа, малярия с самого утра начинает трепать больных. Проглоченная на ночь хина не дала никаких результатов. Люди еще больше ослабели, и почти вся сотня мучится в лихорадке. Химич, я да еще десятка два людей кое-как крепимся и не поддаемся болезни. Коварная река, заболоченный луг с его смертоносными миазмами и мириады комаров отравили нас. Лихорадкой болеют не только люди, но даже кони. Они не похожи на себя. Глаза их мутны и воспалены, ноги дрожат и поминутно спотыкаются, пот и пена обильно покрывают тела животных. Солнце сильнее нагревает долину, и горячий воздух дурманит больных. Гамалию все хуже. Его поминутно тошнит, мучительные судороги сводят ноги и руки, зеленая слизь проступает на губах.
Страдания людей достигают своего предела.
— Не можу… не мучьте мене! — глухим стоном раздается позади меня.
Один из казаков сворачивает в сторону и почти валится с коня. Жесточайший озноб трясет скорченное тело, и хриплые стоны вырываются из груди. Пример действует на остальных. Еще двое казаков, не говоря ни слова, слезают с коней и садятся на землю.
Смотрю на колонну, и она представляется мне вереницей теней. Проклятая малярия подкосила дух этих крепких, двужильных людей. В таком состоянии мы не пройдем и версты.
Приходится остановиться. Казаки сползают с седел и тут же опрокидываются на траву. Желтые, осунувшиеся, перекошенные страданиями лица с укором смотрят на меня. Тяжелобольные лежат пластом,