чьи-то торопливые шаги, приглушенные голоса, удар падающего тяжелого предмета, даже, ему почудилось, стон, но ответом на все просьбы откликнуться было молчание. Он крикнул пару раз: «Кто там? Это ты, Нюра? Герард? Отзовитесь! Кто дома?» — никого.
И это называется благодарность за все, что он им сделал и делает до сих пор. Дачи, квартиры, машины, деньги. Деньги, деньги… Бессчетное количество денег. Все песни, которые распевает страна — из каждой подворотни, из каждого раскрытого окна — все им, себе ничего. А умри он теперь — никто ведь не заплачет, не пошевелится, никто копейки не даст на похороны. Вся надежда на родной Союз композиторов, дай ему бог долгую жизнь.
Твеленев спустил ноги на пол, нашарил тапочки. Болели ступни, колени, ныли локтевые суставы. Сердце стучало тревожно — гулко.
Никто не заплачет.
Ксения ушла — все узнала. Потому и ушла. «Будь ты проклят». Эту последнюю от нее память Антон Игоревич хранил десять лет, иногда доставал из тайничка, смотрел, рыдал беззвучно. В 2002 году, когда потерял сознание, попал в больницу, бумажку Герард нашел случайно, спросил: «Дед, это про кого — „будь проклят“?» Он рассердился: «Какой я тебе <дед>? Не смей меня так называть, понял? Никогда не смей!» А привет этот Ксеничкин последний тогда же и сжег на церковной свечке — если б не Герард, а кто другой подобрал проклятие — как объяснить? Почерк-то ее — неразборчивый, размашистый — все в доме знали.
Он опять затаил дыхание, послушал вокруг себя горячий спертый воздух (не позволял проветривать помещение, боялся сквозняков) — снаружи не доносилось ни звука, лишь отдаленный рык автомобильных пастей, приглушаемый стекольной толщиной. Отлегло. Да и кому там быть и зачем играть в молчанку? Глупость какая-то. Галлюцинации. Старость — не радость.
Превозмогая суставную боль, он поднялся, прошаркал к двери, привычно ткнул ее ногой…
Снаружи что-то мешало — дверь не открылась — чуть сдвинулась с места, скрипнула предостерегающе, образовала щель и замерла беззвучно. Он понимал язык своей двери, шестьдесят лет с лишком говорили они подолгу, каждый божий день. «Не выходи, — угрожающе проскрипела дверь, — ляг и не высовывайся. Пусть все случится без тебя».
Антон Игоревич не внял запрету старой подруги, налег на нее всей невесомостью высохшего своего тела. Она яростно сопротивлялась, но сдалась наконец, будучи чуть ли ни единственным живым существом, праздновать победу над которым было все еще под силу девяностолетнему композитору.
Герард лежал на спине с открытыми глазами.
На лице его застыла едва заметная улыбка. И удивление.
Рот был полуоткрыт — он не успел договорить.
Из-под спины, чуть пузырясь, докипая, выпенивалась густая красная субстанция.
Он был как никогда красив.
И покоен.
Антон Игоревич с трудом опустился на колени, приложил руку к его лбу — нет, слава богу, в меру теплый. Или в меру холодный?
— Герард, — позвал он.
Ему никто не ответил.
— Ты почему молчишь? — Как можно строже спросил композитор, но Герард даже не изменил выражения лица, он продолжал улыбаться.
Антон Игоревич не привык к такому невниманию — у него закружилась голова, и он сел на пол. Неожиданно откуда-то резко повеяло холодом, Антон Игоревич почувствовал сильный озноб. Он всегда боялся сквозняков, старался их избегать, надо было возвращаться от греха подальше в свою комнату — так недолго простудиться и заболеть. Он сделал попытку подняться, в отчаянном бесплодном усилии напряг холодеющее тело, никакого движения не случилось, он ухватил лежащую поблизости руку, сказал тихо: «Гера, помоги, мне холодно», никто не ответил, а вытекающая из-под Герарда красная лужица была приятно теплой, почти горячей, и он лег рядом с неродным своим внуком, обнял его, прижался всем телом, и красивые, цветные картинки, те, что многие зачем-то называют предсмертными, замелькали перед его закрытыми глазами.
… Оказывается, их с самого начала было двое, но он долгое время об этом не догадывался.
В далеком-далеком-далеком, очень далеком, почти не бывалом детстве, ему тогда только-только исполнилось полгодика, он простудился, да так (это позднее узналось из рассказов родителей), что ртутные термометры выходили из строя, медицина не скоро, но сдалась, врачи готовили родных к худшему, дом их петербургский от безысходности, бессилия, оттого, что никто ничем не мог помочь, заполонили паника, истерия, безумие, и вдруг случилось чудо: его старший (на двадцать минут) брат-двойняшка, накануне только с трудом перешедший с четверенек на свои непослушные еще, толстые, кривые ножки, подковылял к братниной кровати, забрался к нему под одеяло, обхватил ручонками… И пока взрослые бесновались где-то в припадках отчаяния, они так единым коконом и проспали до утра.
Наутро больному полегчало.
К вечеру он скандально громко потребовал материнскую грудь.
А еще через день все поверженные было предстоящей неизбежностью горя навсегда поверили в реальное существование ЧУДЕСНОГО на Земле: «старший» взял на себя половину болезни «младшего» и тем победил смерть.
Именно тогда, в тот роковой день, братья впервые узнали о существовании друг друга и с тех пор не расставались…
Антон…
Анатолий…
Антон…
Антон…
Кровь внука проникла в его одежду, теплом охватила голову, щекотала шею…
Ему давно не было так хорошо: цветные воспоминания калейдоскопным разнообразием сменяли друг друга, иногда лишь, замедляя бег, позволяли подольше цепляться взглядом за одному ему понятный наворот, но чаще, юрким промельком касаясь замшелых уголков памяти, со все возрастающей скоростью неслись дальше, дальше, мимо ярких, безмятежно счастливых дней их с братом жизни, которые, казалось, обречены на вечность…
И неожиданно исчезли цветные картинки. Замерли и исчезли.
Ярким взрывом ослепилось пространство.
Вошла ОНА.
— Ксения! — закричал он неслышно. — Ксюша!
Она ответила.
— Будь ты проклят.
И все погасло.
— Нет, ты будешь говорить! Будешь!!..твою мать! Будешь!!! И забудь, навсегда забудь про эту херню свою — «права человека». Права человека там, где есть человеки. А в России их нет! Нет в России человеков, понятно?! А есть подонки и убийцы. И никаких прав вы не дождетесь, пока не научитесь на людей походить, и никакие правозащитные мудаки вам не помогут, и ни один е…й ваш Запад тоже. Им ведь не права ваши нужны, не защита ваша, а чтоб Россия окончательно в анархии захлебнулась и подохла в варварстве. Вот что им снится! То-то будет на их улице праздник. Но — не на тех напали! Какие «права человека» были во времена Великой депрессии в вашей сраной Америке? Какие, я спрашиваю?! Да никаких не было! И быть не могло! Жили по законам джунглей. Когда человек обворован, раздет, разут, детей накормить нечем, банды мародеров вокруг правят-жируют, миллиардами жопы подтирают, яхты сосчитать не могут — какая демократия?! Какие к… матери права человека?!! Кастет в кулак, чтоб побольней, и в харю — вот моя демократия. И я тебе обещаю: ни о каких там самых что ни на есть адвокатах, ни о паразитах газетных ты и думать не моги, я с тобой церемониться не буду: или добровольно расскажешь все, как было, или загнешься здесь втихую в обнимку со своими правами человека.
Анатолий Борисович начал свою речь очень громко, в ор, так что, поди, в Петровском садике воробьи