Он просыпался по утрам и не понимал, где он, что это за комната, что за окном… Белье, шторы, лампочка под потолком — все было другим. И запахи… Запахи недавнего ремонта, новой мебели. За стеной непрерывно сверлили и стучали, телефон помалкивал — мало кто знал его новый номер. На рассвете подступающее лето намазывало дрожащий зной на крыши домов и машин.
Закончилась сессия, прошла последняя консультация, на которой он милостиво поставил зачеты заядлым двоечникам и прогульщикам. Пятого июля он поехал в институт в последний раз. Стемнина этот визит тяготил. Тем не менее следовало сдать методички на кафедру, книги в библиотеку, получить расчет в кассе, забрать трудовую в отделе кадров. Отдать швартовы.
После низколобой предгрозовой жары гулкая прохлада института казалась спасением. Пустота коридоров уже припахивала известкой и эмалью, столы и скамьи были вынесены из аудиторий. Начинался летний ремонт. Сессия закончилась, и вместо студентов мелькали пугливые абитуриенты. Покончив с оформлением и получив в кассе деньги, Стемнин медленно шел по коридорам. Теперь ему хотелось продлить последние минуты. «Интересно получается, — думал он, — как в детской игре… Делаешь один ход, попадаешь на какую-то клеточку, а там написано, что ты продвигаешься сразу на пять ходов вперед. Или назад. А на некоторых ничего не написано. Куда пришел, там и стоишь, ждешь следующего хода. А тут подал заявление об уходе — и сразу столько всего изменилось!.. Причем неизвестно, к лучшему или к худшему. Это в игре понятно: вперед — хорошо, назад — плохо. В жизни бывает, что вперед — тоже плохо».
Тут Стемнина окликнули:
— Илья Константинович! А я уж думала, больше вас не увижу.
— Ковалько?
— Не фамильничайте, не в ЗАГСе.
Это была та самая Алена Ковалько, ради которой он целый год прощал ненавистные вторники. Та самая, кого он искал взглядом, входя в аудиторию и на которую потом старался не смотреть, но всегда знал, что она-то на него смотрит. Расхаживая во время семинара между рядами, он видел, что Ковалько рисует в своем блокноте то профиль денди в цилиндре, то ворон, то бесчисленные сердечки.
— Ковалько! Для чего вы поступили в Транспортный? — бывало, спрашивал Стемнин, останавливаясь в шаге от ее стола. — Вам на худграф прямая дорога.
— А я на личном транспорте на этюды буду ездить, — отвечала Ковалько.
Дерзость была определяющим свойством этой девятнадцатилетней девушки. Дерзкими были ее слова, взгляды, наряды, красота и бейсболка. Короткий хвостик волос также казался пучком дерзости и отваги. Но теперь, похоже, она была в замешательстве. Она посмотрела на Стемнина снизу вверх:
— Ну и куда вы уходите, умник?
— Как вы разговариваете с преподавателем, Ковалько?
— С преподавателем? А так. Значит, заслужили.
Она осмелела, и, глядя на ее сердитые брови и маленький надменный нос, Стемнин не мог сдержать улыбки:
— Вас-то я чем обидел?
— Как теперь студенты будут жить без вашей дурацкой культурологии?
— Невелика потеря. Найдут за лето замену.
— Замену? А некоторые, между прочим, считают… Что вы улыбаетесь? Смешно, да? Может, у некоторых это были самые лучшие уроки!
— По-моему, вы издеваетесь надо мной, Алена.
— Издеваюсь? Я? — Казалось, в ее глазах вот-вот засверкают злые зеленые молнии. — Ну ладно, сейчас. Сейчас-сейчас.
Алена расстегнула свою сумку, где что-то тихо загрохотало, добыла блокнот и принялась его яростно перелистывать.
— Так, это не для вас… Это вам не надо…
— Уж покажите. Всегда было интересно…
— Ага, сейчас. Размечтались. Вот, смотрите. Из моих рук, умник!
Зажав тонкими пальчиками страницы, которые Стемнину видеть не полагалось, она сунула ему под нос раскрытый блокнот. Он увидел несколько записей, разделенных знакомыми чернильными сердечками. Сердечки были раскрашены и перламутрово отливали маникюрным блеском.
«Литература есть интимн. дневник лжецов».
«Красота и странность уничтожают отчуждение».
«Иногда добро есть именно невмешательство».
— Что это? Что это такое? — спросил растерявшийся Стемнин.
— Не узнаете? — Она отняла блокнот, перевернула страницу.
Этот разворот также был исписан цитатами. Под некоторыми цитатами было выведено: «И. Стемнин», под другими — «И. К. С.». Подписи были многократно обведены, украшены виньетками и цветочками.
— Вот так, Илья Константинович. А теперь уходите, если можете. Умник!
Бросив блокнот в сумочку, она отвернулась и шла прочь, пытаясь обогнать слезы. Каблучки щелкали, заполняя эхом пахнущий мелом вестибюль. А Стемнин еще долго стоял у дверей второй поточной аудитории, бессознательно держась за массивную медную ручку.
6
Не было ни сил, ни воли высвободиться из тисков тоски. Он сидел дома на диване, обхватив голову руками, покачиваясь, точно пытаясь ослабить хватку боли, и не мог заставить себя зажечь свет. Еще утром, да что утром — еще четыре часа назад он легкомысленно спрашивал себя, куда приведет его решительный шаг. Сейчас стало очевидно, что он совершил ужасную, непоправимую ошибку. Обратно в институт его не примут, у него и духу не хватило бы спросить об этом. А меж тем в институте — он слишком поздно понял это — его ценили, слышали, его даже любили. Как можно было оставаться таким слепым? Как он мог сетовать на скуку и бесполезность своей работы, если нашелся хотя бы один человек (а может быть, их было больше?), кто помнил его уроки, заботливо хранил его мысли, готов был под его влиянием изменить свою жизнь!
Он метался по квартире, слишком маленькой для метаний. Дурак! Умник, как выразилась Ковалько. Как теперь все исправить? Наконец Стемнин сел за стол и достал чистый лист бумаги. Он так спешил, словно торопил момент, когда наконец начнет действовать лекарство. Нужно было отпустить боль в письмо. Стемнин часто писал такие письма, ни одно из которых не было отправлено.
7
Пусть же читатель узнает тайну главного героя раньше, чем сам главный герой! В устной речи Стемнин был мешковат, даже в привычной обстановке мог мычать, застыть на целую минуту, ловя в воздухе нужное слово. Но как только перед ним оказывался лист бумаги, он писал стремительно и свободно, точно слова сами сбегались к перу из путеводной белизны.
Составляя слова на бумаге, он ловко и безупречно готовил преображение своего адресата. Несколькими предложениями мог превратить гнев в милость, досаду в благодушие, отчаяние в надежду. Ему было так же просто перевести читателя из одного состояния в любое другое, как из комнаты в соседнюю комнату.
Стемнин владел несравненным даром, но еще ни разу не применил его: время писем осталось в