одна из которых, сплющиваясь, упала на стойку и дрогнула неровными расплывчатыми ресничками. На экране мимо возмущенных гостей летел через весь стол осьминог, всплескивая щупальцами. Официантка почти поставила на стол первую тарелку, а влюбленная девица протяжно вздрогнула, приступая к процессу смеха: салфетка докувыркалась наконец до ее румяной щеки.

От неожиданности Колеверстов нажал на кнопку. Все, что до этой секунды в ресторане худо-бедно двигалось, теперь застопорилось намертво: застыли пирующие архитекторы с поднесенными к губам бокалами, влюбленные в забавных позах начавшейся микропотасовки, красотка у стойки, пузырьки в шампанском, музыка обратилась жужжанием приторможенных нот — и тут что-то переменилось.

С большого экрана исчез осьминог, шапочкой надетый на голову экзальтированной брюнетке, а вместо него появилась какая-то старая-престарая черно-белая фотография. «Сломал! Чертов кретин! Ты его сломал!» — запаниковал Колеверстов, упершись взглядом в экран и пытаясь понять, почему ему кажется знакомым снимок, на котором учительница-пастушка ведет куда-то овечек-школьников под сводами осенних кленов. Рукоятка больше не слушалась. Тут жужжание, сменившее было музыку, смолкло, а вместо него раздался знакомый голос, как-то связанный с осенней фотографией.

«Мы не можем остановить время, — сказал голос, — перегородить, устроить запруду, поставить плотину. Мы только выбираем протоку, и нас несет по избранному руслу. Мы — лица времени».

Кадр сменился. Два школяра в белых рубашках (у одного криво повязанный галстук-бабочка) наставили друг на друга незрелые фигушки и покатываются, подстреленные смехом. Эту фотографию Колеверстов узнал. Снимок сделал его отец в день десятилетия сына: Женя веселился с лучшим своим другом, Ванькой Норко, и присутствие взрослого не то что не останавливало, а, наоборот, подхлестывало их веселье, потому что в день рождения никого не ругают и не наказывают. Голос за кадром, разумеется, тоже принадлежал Ваньке. Странно, что Колеверстов не узнал его сразу, ведь они полчаса назад говорили по телефону.

Потом появился снимок их старой школы с барельефами литературных классиков, то самое крыльцо, куда они бегали тайком курить.

«…А помнишь, как мы потащились за яблоками в заброшенный колхозный сад, долго искали коричную между антоновкой, нашли, только сад оказался не заброшенным? Помнишь, как удирали через ежевику, а потом хвастались на даче пятью, что ли, битыми паданцами? Помнишь, как ты выиграл в трясучку целых шестьдесят копеек и мы упились тархуном?»

— Помню, — шепотом отвечал Колеверстов, глядя на очередную фотографию, где между ним и Ванькой позировала, кокетничая, их общая дворовая симпатия Света, сероглазка и несмеяна.

Фотографии взрослели, за школьными замелькали студенческие, но эти двое не расставались. Вместе дули пиво на берегу Останкинского пруда, вместе катались на лошадях, вместе (смазанный кадр, видны только два орущих марева) прыгают с вышки.

«День за днем, год за годом мы жили в общем времени и много раз могли убедиться, что оно дает намного больше нам вдвоем, чем каждому порознь. Мы ведь были самыми лучшими друзьями, и даже Светка нас не поссорила. Интересно, какая она сейчас, Светка… Небось вышла за какого-нибудь миллионера. Или за милиционера. Да и бог с ней!

У нас перед носом без малого двадцать лет висела такая подсказка вроде плаката по технике безопасности: парни, держитесь вместе, и все будет хорошо. Мы были молодые, глупые, но на это ума хватало. А потом, ты помнишь… Повзрослели, поумнели — и совершили самую большую глупость. Нам показалось, что в жизни есть кое-что поважнее, и на одном из перекрестков сделали первый шаг в разные стороны. Мы сильные, целеустремленные, мы мужчины, и каждый из нас решил: Москва — не пустыня, ничего, обойдусь. Мол, прорвемся.

Общее наше время разделилось на два рукава и понеслось по разным руслам, по долинам и по взгорьям, в разные области и океаны. Вроде бы все нормально, жить можно, вот только каждый раз, проплывая мимо причалов и городов, я первым делом мысленно делюсь увиденным с тобой, а уж потом, раз тебя нет, несу впечатления другим или просто бросаю невысказанными…»

Экран теперь был разделен надвое — и в каждой половинке были фотографии Ивана и Евгения в разном окружении, в разной обстановке, недавние фотографии, не вызывающие пока ни умиления, ни ностальгической грусти.

«Но в какое-то мгновение я вдруг понял, что нам обязательно нужно вернуться в общее время, плыть на одном корабле или хотя бы в одной эскадре. Чтобы верность служила нам, наполняла силой, чтобы каждый из нас понимал, что у него есть Главный Настоящий Друг, а значит, у мира есть прочная, нерушимая, братская основа. И поддержка, и жилетка, и плечо. Поэтому сегодня я подарил тебе возможность остановить время, чтобы перезапустить его вместе».

Тарелка с подноса звонко встала на соседний стол, архитектор чокнулся бокалом с партнерами, девушка влепила возлюбленному шуточную затрещину, музыка вернулась к обычному темпу, на экране возобновилась застольная баталия, где все кидались всем во всех. Дверь распахнулась, и, пока Колеверстов поворачивался к двери, торговец вместе со своими чудесными товарами, уцененными по случаю Дня независимости Индонезии, вместе со своими сумками испарился. Остался только «Т-кипер семь ноль три», рукоятку которого Колеверстов все еще сжимал в ладони. А на пороге стоял Иван Норко, ничуть не изменившийся с их последней встречи и одетый так же: свитерок, джинсы, кроссовки — ни единого намека на богатство и высокое положение. Ошарашенный Колеверстов смотрел на друга во все глаза, и теперь сам замер — пень пнем, — только сердце продолжало скакать с бешеной благодарной радостью.

Они молча пожали друг другу руки.

— Ну и что это у тебя за столовый прибор? — спросил Норко, кивнув на индонезийское изобретение.

— Представляешь, Вань, кажется, я его только что сломал.

— Не переживай, дорогой. Главное — жизнь налаживается. Красавица! — обратился Норко к официантке. — Шампанского нам!

Колеверстов осторожно огляделся, точно боялся испортить что-нибудь неосторожным взглядом. Странно было видеть вокруг мир, в котором все снова шло нормально.

7

Дважды за утро Стемнин оказывался рядом с приемной Веденцова. Заходить внутрь он не решался. Матовые светильники по всей длине изгибавшегося коридора, муаровая поверхность стен, золотой ободок выключателя — безупречность офиса отдавала стерильностью и властным высокомерием. Как узнать о матери Веденцова? Прийти в кабинет и спросить между делом? Илья надеялся угадать душевное состояние соперника по выражению лица, а заодно убедиться, имеются ли на этом лице признаки бороды. Коридор был пуст, за дверью тихо бормотало радио.

На третий раз он столкнулся с Пинцевичем, бесшумно выскользнувшим из приемной и выпустившим наружу кавалькаду танцевальных звуков: Ксения переключилась с ток-шоу на музыку.

— Валентина Даниловича сегодня не будет. Приболел, — печально покачал головой Пинцевич. Он держал наперевес пачку бумаг и, не имея возможности всплеснуть руками, всплеснул бровями. «Наверняка приболел не он, просто не стал распространяться о семейных делах», — помрачнел Стемнин. Закрывшись в кабинете, он стоял у окна, дышал на стекло и выводил на нем прозрачные буквы В и Б. Сквозь промытые линии букв проглядывали мокрые черные ветки осыпавшегося сада. Немного успокоившись, Стемнин сел за письмо. Выводя синие буквы, он чувствовал, как возмещает то, чего недодал Вике в объятиях.

«Здравствуй, любимая!

Когда мне нужно привести в порядок чувства, стряхнуть мошкару тревог, мне достаточно произнести твою фамилию три или четыре раза. Есть в этих звуках какая-то иконописная строгость, только не бесполая, женственная.

Интересно, влияет ли имя на того, кто его носит? Если мальчика назвать Феликсом, будет ли его

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату