на ночь, даже не донося символического чмока до щеки.
Борясь с подступающим раздражением, от которого еда теряла вкус, а тепло становилось духотой, Максим с ужасом думал, что давно уже не чувствовал любви и вряд ли когда-либо почувствует. Любовь была включателем окружающего мира как волнующего, животворящего зрелища. Без любви мир впадал в энергосберегающий режим, бессмысленно мелькая и вступая в контакт только через беспокойство, недовольство, гнев.
Это было несправедливо: Галя не заслуживала нелюбви, она была преданной женой, образцовой матерью их сына, верным товарищем, наконец красивой женщиной. И с годами она не позабыла, что нужно следить за собой, не снижала требования к себе до естественных показателей возраста. Умом Максим понимал, что в жене по-прежнему имеется все, что необходимо для пылкой привязанности. Однако ум был отстранен от власти.
Вероятно, временное охлаждение исчезло бы без следа, не задумайся Максим о других возможностях жизни. Поначалу он привычно запрещал себе замечать прочих женщин и волноваться, заметив. Отводил глаза на улице и на работе, избегал говорить комплименты и флиртовать. С каждым днем это требовало все большей выдержки. До сих пор в его личном словаре «верность» не выделялась среди тысяч других слов. Теперь она сделалась добродетелью, заслугой, подвигом, потому что перестала быть невольной.
Разум служит не только разумному. То и дело в голове репьями застревали мысли вроде «рано себя хоронить», «жизнь течет мимо, а ты сидишь на берегу», «кто сказал, что счастьем позволено жертвовать». Все это были замаскированные предложения отказаться от верности. Пока не было никого, с кем Максим решил или мечтал изменить жене. Измена брезжила в подавляемом желании оглядеться.
Осенью супруги начали ссориться. Даже не ссориться, а высказывать аргументированное недовольство самыми заурядными и безобидными поступками другого: невыключением компьютера на время ужина, ответом на телефонный звонок за просмотром фильма, добавлением кинзы в сырный салат. Каждое такое высказывание было учтивым и по видимости спокойным, придраться к нему было не менее странно, чем к его побудительному поводу. Но взятые вместе, эти замечания рисовали малоприятные портреты людей невнимательных, даже эгоистичных и, пожалуй, скучноватых. Причем портретист выходил столь же несимпатичным, как и портрет.
Один из таких разговоров случился при сыне. Извинившись и сославшись на какую-то выдуманную срочную встречу, мальчик уехал на четыре часа раньше обычного. Даже не пообедали вместе. Вот тогда-то Максим с Галиной решили разъехаться и пожить отдельно. Им хватило выдержки не превратить и этот, последний разговор в скандал. Через неделю Максим уже обживал съемную квартиру в Ясенево. Чужие стены, запахи, новый вид из окна, удлинившаяся дорога на работу и обратно не так беспокоили его, как чувство вины вперемешку с радостью первокурсника долгожданному началу свободы.
Он звонил жене ежедневно, спрашивал о самочувствии. Этот вопрос вежливо заслонял другой: не лезешь ли ты в петлю, скучая обо мне? Однако по голосу было слышно, что Галя тоже повеселела и даже немного удивляется его звонкам. Оба были готовы вытаскивать друг друга из петли, но никак не совать туда голову опять.
В декабре подали заявление на развод. В ЗАГСе они так веселились, что сотрудница даже предположила, дескать, молодожены ошиблись дверью. Теперь оба несовместимых прежде переживания вины и освобождения заместились одним ровным сильным чувством — благодарности.
— Смеялись в ЗАГСе? — задумчиво произнес Томас Робертович. — У меня к вам серьезнейший вопрос, Максим Александрович. Насколько дурашливым… То есть, я хотел сказать, насколько веселым — я имею в виду вас обоих — хотели бы вы видеть последнее свидание?
— Что еще за дурашливое свидание? — насторожился посетитель.
— Вы ведь сказали, что в ЗАГСе шутили, смеялись, так? Причем говорили об этом с удовольствием. Мы можем устроить целый каскад… Нет, я не буду раскрывать карты — ведь для вас это тоже должно быть сюрпризом. Словом, мы могли бы сделать этот день очень веселым.
Максим Александрович задумчиво побарабанил пальцами по столу. После минутного молчания он произнес:
— Оно бы и неплохо, наверное. Но превращать в комедию… Женщине может не понравиться. Есть в этом какое-то неуважение к моменту. И к ней. Пусть будет весело, но пусть это будет не главное блюдо.
— Безусловно, воля ваша. — Отказываясь от уже понравившейся идеи, Баркин говорил несколько бодрее, чем нужно. — Но что мы сделаем главным? Красоту? Воспоминания?
Взяв себя за нос двумя пальцами, клиент произнес несколько гнусаво:
— Может, так — сбережение всего лучшего, что было?
Показывая полное понимание и восхищение, Томас Робертович энергично записывал что-то в свой огромный итальянский блокнот, похожий на антикварное издание восемнадцатого столетия.
2
Он хотел ее видеть. Не признавался себе, но, идя на работу, надеялся, что она окажется в их краях, так, случайно… При этом заставлял себя идти к другой станции метро по той дороге, где она точно не могла встретиться. Спускаясь или поднимаясь по эскалатору, принуждал себя смотреть под ноги, чтобы не встретиться с ней взглядом. Вот как он хотел ее видеть.
Время перестало мельтешить снежинками. Кто-то поставил сумерки на паузу. Жаль, что всей серости январского будня не хватало, чтобы затуманить сознание.
В чем он ошибся? Где выбрал неправильный поворот? Был слишком нежен? Слишком груб? Чересчур ревнив? Позволял много говорить о другом мужчине? Чувство вины подыскивало первые попавшиеся основания, не нуждаясь в логике: ведь он упрекал себя во взаимоисключающих недочетах.
«Нельзя было прекращать писать письма. Они были спасительной инъекцией, вроде инсулина для диабетика. Если необходимо было ежедневно спасать нашу любовь этим лекарством, как ты мог его отменить?» Едва эта мысль пришла в голову, Стемнин бросился за письменный стол. Но, стоило вывести на листке первые буквы, он понял: дело в другом.
Письма могли продлить отношения на неделю или две, могли и не возыметь никакого действия. Вика оказалась рядом не из любви и не ради него. Она решила, что он поможет ей отринуть прежнюю жизнь. Она так этого хотела, что поверила, будто уже свободна. Стемнин был орудием, при помощи которого она хотела разделаться с прошлым. Убедившись, что это орудие не годится, она перестала противиться прошлому, возможно, надеясь его обновить, перестроить по своему вкусу.
Но как Стемнин позволил себе так обмануться? «Ты поверил словам. Ее слова показались честными, да и были честными, потому что Вика сама в них свято верила. Ей и в голову не приходило, что она может себя не знать, что в ней действуют силы, не подчиняющиеся ее решениям и правилам. Хорошо, она не знала, а ты-то куда глядел? Ты что, не видел, что она ежедневно талдычит про бывшего? Не мог понять, что это значит? Сразу после второго упоминания нужно было отступить, остался бы цел. Ну так в чем же дело? Дело в словах. Ты придаешь словам чересчур большое значение, относишься к ним как к показаниям точных приборов или свидетельствам собственных глаз. Приборы и глаза порой лгут, что уж сказать про слова, даже „правдивые“ и „честные“. Слова — не вещи, а краски, которыми вещи нарисованы. Слова — химикаты, которые воздействуют на ум и чувства человека. Викины честные слова были антидепрессантом, попыткой заговорить себя, а ты, дурачок, решил, что глядишь ей в сердце. Да ты просто болван! И твои письма — такая же глупость, основанная на вере в силу точного слова.
Между прочим, эти точные слова не были правдой и даже не планировались таковыми. Ты хотел ими завоевывать, примирять, вдохновлять и успокаивать, а вовсе не открывать истину. Отвердить ложь до правды, заразить фантомами самое жизнь. Вот тебе и возмездие. Досочинялся. Ты же перестал замечать разницу между словами и действительностью. Ну так напиши себе письмо про то, что вы сейчас вдвоем, что вы счастливы, прекрасны и бессмертны. Вдруг напишешь так хорошо, что поверишь! Ведь для тебя поверить — значит уметь обмануться».
Позвонили в дверь. Гневный, всклокоченный и ободренный нападками на себя самого, Стемнин даже