возвышается среди сложенных из земляных кирпичей
Тонго покинул поселение Зиминдо, когда ему было 21 год и он уже был вождем. В педагогическом колледже в пригороде Лехани, второго города Замбави, он изучал историю Африки и ходил в ночные клубы, в которых с самого утра за кружками кофе из цикория велись политические споры. Это отличало его от других. По крайней мере он так думал. Он считал себя образованным человеком, гражданином мира, мыслителем.
В то время как обитатели его деревни с усилием осваивали детские книжки с картинками, Тонго читал Маркса и Хайека[23], Нгуги[24] и Ньерере[25]. Когда односельчане молились о дожде и хорошем урожае, он понимал, что желание что-то иметь (пару американских джинсов или японский кассетник) — это не более чем желание солдата, мечтающего о
Когда Тонго вернулся после смерти отца в свою деревню (ему было уже двадцать четыре года), он первым делом начал бороться с произволом местных властей. Он обязал торговцев зерном учредить союз для проведения переговоров с государственной Зерновой палатой об установлении наиболее предпочтительных закупочных цен. Результатом этого (со всеми вытекающими последствиями) было то, что Зерновая палата немедленно прекратила закупки зерна.
Он запретил местным проституткам ловить клиентов вблизи винного подвала субботними вечерами, вместо этого они стали ловить клиентов вблизи миссионерской церкви по воскресным утрам. Он объявил о том, что погребальные ритуалы Мусы (во время которых над лежало потреблять огромное количество сверхкрепкого
Тонго удивился тому, что никто не помог ему при строительстве бетонного дома, в особенности когда односельчане толпой стояли у калитки во время проливного дождя и наблюдали за тем, как он, стоя по колено в раскисшей земле, орудует лопатой. Когда он, поскользнувшись и потеряв равновесие, упал лицом в жидкую грязь, то явственно слышал за раскатами грома чей-то сдавленный смех.
В течение шести месяцев все нововведения Тонго были прочно и окончательно забыты.
Тонго покинул педагогический колледж с ненавистью ко многим вещам и двумя страстями. Он ненавидел все, что оканчивается на «-изм» и «-зация»: колониализм, национализм, коммунизм и капитализм, африканизация, национализация и приватизация. Он не видел противоречий в том, что относился ко всем перечисленным понятиям с одинаковым отвращением, — запас его знаний позволял путать критику с осмыслением. А любил он джаз и Кудзайи. Вся ненависть постепенно выветрилась из него после того, как он вернулся в деревню, а вот любовь (по большей части) осталась.
Тонго полюбил джаз из-за Кудзайи. Он встретил ее на одной из печально известных вечеринок, которые начинались с философской дискуссии, переходящей в неистовые танцы, и завершались всеобщей потасовкой. Конечно, такая программа вечеров, с дракой под конец, выдерживалась не всегда, но, по всеобщему мнению, только когда выполнялись все пункты программы, можно было говорить, что вечеринка удалась на славу.
Они встретились на шумной вечеринке однажды в пятницу; он зашел послушать кассетник пьяницы Камвиле (единственный на весь студенческий городок). Кучка будущих педагогов спорила из-за музыки; некоторые хотели слушать заирскую румбу, другие южно-африканский
Все были настолько поглощены тем, чтобы перекричать противника, что в пылу спора не заметили, что Кудзайи вставила в магнитофон свою кассету; все спорящие только оглянулись, когда мягкие звуки саксофона Колтрейна[26] поплыли над их головами. И тут все уставились на нее; спокойствие было восстановлено. Но никто не сказал ни слова; отчасти потому, что она была новенькой и ее никто не знал (и по этой причине она заслуживала того, чтобы к ней отнеслись хотя бы с некоторым уважением), а отчасти потому, что она сказала: «Это американская музыка». Эта фраза заставила молодых людей согласно закивать головами, придав своим лицам выражение пресыщенных знатоков музыки и проигнорировать тот факт, что мелодия, которую играл Колтрейн, совершенно не подходила для танцев. Все это можно было объяснить тем, что Кудзайи выглядела совершенно необыкновенно.
Позднее женщины единодушно решили, что она, без сомнения, самая обычная и бесцветная особа, которую они когда-либо видели, а что касается мужчин, так те вынуждены были признать, что «в ней есть что-то особенное» («Сексуальная, как перезрелый фрукт», — изрек один, а остальные согласно закивали головами). Но, что ни говори, ее первое появление заставило всех собравшихся замолчать.
Она была невысокой, но и не настолько маленькой, чтобы ее рост воспринимался как физический недостаток. Она была круглолицей. Но круглолицей на африканский манер, и ее лицо с пухлыми щеками притягивало к себе взгляды мужчин. У нее были такие большие груди, что шерстяные нити ее вязаного пуловера чуть не лопались, а обтянутая джинсами округлая попка смотрелась как персик. Но все эти причиндалы наличествовали и у других женщин, собравшихся в комнате. Ее волосы были подстрижены и уложены в прическу высотой не более двух дюймов, что выглядело очень естественно. Хотя у всех остальных девушек волосы были либо коротко подстрижены, либо заплетены в косички, либо уложены на манер кукурузного початка, ее прическа, лишенная всякой вычурности, едва ли могла быть признана необычной, а может, как раз и могла бы? В общем, примерно так выглядела Кудзайи, если не останавливаться подробно на чертах ее лица.
А лицо тоже было не совсем обычным, с черными кругами вокруг глаз и светлыми прожилками, идущими по щекам ко рту. Ее маленькие глазки косили, и взгляд ее был одновременно и сладкий, и пряный — ну совсем как вкус банана
Кудзайи, когда на нее пристально смотрели, нервно смеялась. Она не была частым гостем на вечеринках и не привыкла быть в центре внимания.
Внезапно Камвиле, владелец кассетника, успевший уже так напиться, что еле держался на ногах, прошептал на выдохе: «обезьяньи уши», и все, кто стоял достаточно близко к нему, чтобы расслышать его слова, засмеялись. Воодушевленный произведенным эффектом, Камвиле заговорил громче. «Обезьяньи уши!» — объявил он во весь голос, и все присутствующие, разом посмотрев на Кудзайи, один за другим начали хохотать.
Это было действительно верное описание. Уши Кудзайи были в точности такими, как у обезьяны. То, что изрек Камвиле, было тем, что вертелось у вас на языке, а услышав это, вы удивились, почему оно сорвалось с языка у кого-то другого, а не у вас; это было словцо, прилипающее к человеку так, как избалованный ребенок прилипает к юбкам матери; более известное, чем имя, прозвище, которое переживет в памяти людской того, кто его носил («Ты слышал новость? Кудзайи умерла». — «А кто такая Кудзайи?» — «Да ты знаешь ее.
Широкая улыбка мгновенно исчезла с лица Кудзайи, ее косые глазки замигали и сощурились, а кругленький носик слегка задергался. Она смущенно дотронулась до своего левого уха, но поняла, что уже