извивающиеся змеи. Он напоминал Сильвии ее покойного брата, Падучего. Она почувствовала непреодолимое желание взять маленького Сесила на руки, прижать его к груди, утешить его, сказать, что все будет хорошо.
Нет, подумала она, ничего хорошего не будет. Для проститутки лучше воспринимать мир таким, каков он есть.
В пору детства, в Култауне, Сильвия Блек постоянно чувствовала себя другой. Она и была другой. Она могла много и подробно рассказать о том, как люди смотрят на нее — не только черные, но и белые. Некоторые черные смотрели на нее с завистью и подозрением, в большинстве случаев выражая свои чувства презрительным сопением. Другие, когда она проходила мимо, улыбались, словно радуясь тому, что она, будучи одной из них, такая красивая — леди, да и только. А что касается белых, то понять по выражению лиц их мысли было для нее более затруднительно. По крайней мере сначала. Позже Сильвия поняла, что их чувства к ней были такими же, что и у черных. Да и какая может быть разница, если в обоих случаях эмоции порождаются одними и теми же низменными чувствами. Дело, в конечном счете, было в том, какой видели ее люди: принадлежащей к белой или к черной расе. И в зависимости от того, кем они ее считали, это порождало либо любовь, либо ненависть. Все очень просто. Единственное, в чем она была абсолютно уверена, то, что она — Сильвия Блек — не такая, как все. Уже в раннем детстве Сильвия Блек была красавицей, бледнолицей негритянкой, само присутствие которой заставляло мужчин внутренне напрягаться, дабы смирять бушующие в них плотские желания.
Повзрослев, она мечтала о том, чтобы вообще избавиться от всего негритянского. Она мечтала об элегантных белых джентльменах с бакенбардами и утонченными манерами: мечтала о деньгах, на которые можно купить все что угодно. Она мечтала о выходах в свет, о богатом доме и чернокожих девушках- служанках, которые, разговаривая с ней, будут опускать глаза, боясь встретиться с нею взглядом. Она мечтала о преображении.
Сильвия не могла сказать точно, когда именно ее отношение к этому изменилось. Но оно изменилось. Иногда ей казалось, что это началось девять лет назад, на похоронах Кайен, когда она пела на Култаунекой пристани, вкладывая в пение всю душу.
Она была на заупокойной службе. А как же могло быть иначе, ведь Кайен заменила ей мать. Но в церкви она стояла в последнем ряду прихожан — ведь уже тогда она работала в култаунских притонах только для белых и понимала, что церковь — неподходящее место для шлюхи (и неважно, кто так решил, священник или сам Господь Бог). После службы она прошла вместе с процессией по Канал-стрит до пристани, где ее брат Лик сыграл потрясающий блюз, самый сладостный из всех, какие когда-либо она слышала. И она не смогла совладать с собой.
В то время, а тогда ей было всего тринадцать лет, она уже одевалась, как шикарная белая леди. А звук трубы Лика? Черт возьми! Он был настолько трагичным, что ей хотелось смеяться. Он был настолько прекрасным, что ей хотелось плакать. Проклятие! Это было так
А возможно, ее отношение к ситуации изменилось во время ее недолгой работы в Новом Орлеане четыре года назад. Она припомнила одну из ночей, когда она работала в заведении Эммы Джонсон «Уголок Франции» на Бэйзин-стрит, 335. Тогда это заведение было одним из самых низкопробных злачных мест во всем Тендерлойне, где не менее пяти десятков девушек (всех цветов кожи) делали все, чтобы удовлетворить фантазии разгулявшихся белых клиентов. Оливия, одна из девушек, исполняла танец с устрицей. Она сажала живую устрицу себе на лоб и, быстро покачиваясь из стороны в сторону под музыку шимми, перемещала устрицу по всему телу (по груди, по животу, по лобку и по бедрам), а потом быстрым взмахом ступни перекидывала устрицу снова на лоб, и все начиналось сначала. Ни разу устрица не упала у нее на пол. При этом постоянно присутствовала сама мадам Джонсон, создавшая себе репутацию за счет так называемого «плана шестьдесят секунд» — любой мужчина, который устоит против нее в течение одной минуты, получает все бесплатно, за счет заведения. Если верить мадам Джонсон, никто не мог устоять против ее «особых приемов», с помощью которых она доводила мужчин до пика сексуального возбуждения (а ведь тогда, в 1915 году, ей было почти шестьдесят). Коронным номером заведения был секс-цирк: групповое ночное представление, в котором девушки на сцене демонстрировали лесбиянство, садомазохизм; и даже дети частенько вовлекались в представление (Эмма Джонсон напрочь забывала и о стыде, и о совести, когда ее нос чувствовал запах денег).
Сильвии и самой однажды пришлось выйти на сцену, когда одна из девушек (все они злоупотребляли наркотиками и алкоголем) почувствовала себя настолько плохо, что не смогла участвовать в представлении. Сильвия танцевала, раздеваясь; мужчины приветствовали и подбадривали ее одобрительными возгласами, но принимать участие в представлении она отказалась. Чем дольше Сильвия находилась на сцене, тем больших усилий стоило ей глядеть в зал на этих мужчин с отвисшими челюстями и руками, сомкнутыми на паховых областях. Она закрыла глаза и, откинув назад голову, вся отдалась музыке и воспоминаниям о том, как девочкой танцевала на том самом послепогребальном увеселении в Култауне.
Первое, что она увидела, сойдя со сцены, было полыхающее злобным огнем лицо мадам Джонсон.
— Ты понимаешь, черт возьми, что ты делаешь? — закричала она несвоим голосом.
Сильвия посмотрела на нее недоуменным взглядом.
— Ты решила… — злоба душила мадам настолько сильно, что она с трудом могла говорить. — Ты решила, что белые приходят в мое заведение, чтобы посмотреть, как танцует какая-то чокнутая африканская негритянка? Так ты ошибаешься, запомни это! Ты ошибаешься, поняла? Даже те мужчины, которые предпочитают спать с какой-нибудь иссиня-черной негритянкой, не желают, чтобы им напоминали об их склонностях. У тебя может быть даже белоснежная кожа, но для меня ты все равно самая черномазая на свете!
С этими словами мадам Джонсон вытолкала Сильвию прочь на Бэйзин-стрит, запретив ей переступать порог своего заведения.
По правде сказать, Сильвия не слишком горевала из-за того, что ей пришлось расстаться с Эммой Джонсон. В ее заведении, которое не зря называлось «Уголок Франции», Сильвии приходилось по большей части заниматься оральным сексом, отчего она, в ту пору семнадцатилетняя девушка, постоянно чувствовала во рту отвратительный, тошнотворный привкус. Но слова мадам — «для меня ты все равно самая черномазая на свете» — прочно засели в ее памяти, и никакими силами от них нельзя было избавиться. Фактически — она была в этом уверена с самого раннего детства и часто втолковывала это Милашке Элли — Сильвия могла бы безо всякого труда изображать белую. Но жизнь постепенно убедила ее в том, что ее принадлежность к негритянской расе все равно в конце концов проявится, и скрывать ее — все равно что прятать шило в мешок. И Сильвия научилась с любовью или, по крайней мере, с уважением относиться к той части своего естества, которая связывала ее с негритянской расой. Она часто внушала себе, что «черная кровь может быть достаточно сильной, если найдет способ сосуществовать с тем, что есть во мне от белой расы».
Сильвия размышляла об этом, лежа на кровати в своей квартире в квартале Джонс. Мысли, роящиеся в ее голове, были настолько тягостными и гнетущими, что она не могла заставить себя подняться и приготовиться к вечеру. Она обдумывала и просматривала ситуацию с разных сторон, но всегда приходила у одному и тому же заключению. По ее мнению, только музыка могла бы выявить ее негритянскую сущность и пробудить этого дремлющего у нее в душе гиганта. Ничего лучшего она придумать не могла.
Когда она слушала музыку… Да! У нее было такое чувство, словно она вся, целиком, переносится в какое-то совершенно другое место, туда, где движения, выделываемые босыми ногами, так же похожи на изысканные и утонченные танцевальные па белых, как чистый джин на воду; туда, где мелодии