— Значит, семья вашей жены проживает…
— Семья моей жены проживает здесь, в этом доме.
— Ваша жена поддерживает отношения с кем-либо из Саробора?
— Разумеется, нет, — спокойно ответил дед, и я лишь впоследствии поняла, чего ему стоило столь же спокойно прибавить: — Это было бы весьма сложно осуществить, даже если бы она и захотела, учитывая то, что Саробор был попросту стерт с лица земли.
— Мое дело спросить, — любезно улыбаясь, сказал Шляпа. Теперь он явно шел на попятный, пытаясь подольститься, обвел комнату рукой и заметил: — У вас тут имеется немало ценных вещей. Так что если у вашей жены есть в Сароборе братья или сестры…
— Убирайтесь, — сказал мой дед.
Шляпа умолк и, тупо моргая, уставился на него. От волнения у меня даже шея онемела, с мокрой тряпки на ногу капала вода.
— Доктор… — пролепетал Шляпа, но дед оборвал его:
— Убирайтесь вон, черт побери! — Заложив руки за спину и грозно опустив плечи, он нетерпеливо раскачивался с пятки на носок, а лицо его искажала гримаса. — Вон из моего дома, — медленно повторил дед. — Вон!
Шляпа закрыл и спрятал свой блокнот, затем поднял с пола портфель и положил его на край кофейного столика.
— Вы меня не так поняли! Нет никакой необходимости…
— Вы меня слышали? — угрожающим тоном спросил мой дед, потом вдруг нагнулся, ухватился за ручку его портфеля и с силой дернул на себя.
Шляпа портфель из рук не выпустил, пошатнулся, шагнул вперед и налетел на кофейный столик, с которого так и посыпались на пол старые газеты и журналы. Ваза, стоявшая на столике, тоже рухнула на пол, но самое интересное в том, что Шляпа все-таки выронил свой портфель, и из него вывалилось все содержимое.
Он побагровел, опустился на колени и пробормотал:
— Черт побери, ну зачем же так, господин доктор, в этом не было никакой необходимости.
Шляпа попытался собрать свои бумаги и запихнуть их обратно в портфель, но тут вдруг мой дед, похожий на обезумевшее привидение из мультфильма, стал пинать все это ногами — какие-то бумаги и письма, газеты и журналы. При этом он старался попасть ногой в самую сердцевину бумажной кучи на полу и подбросить вверх как можно больше компромата, собранного Шляпой. Выглядел дед, мягко выражаясь, забавно — длинноногий, чувствующий себя несколько неуклюже в своем костюме с галстуком. Он яростно размахивал руками и, точно безумный, без конца повторял, не повышая голоса:
— Пошел вон, пошел вон, пошел вон, пошел вон, черт тебя побери…
Когда Шляпа наконец-то собрал все свои бумаги и снова засунул их в портфель, дед уже предусмотрительно настежь распахнул входную дверь.
Через три месяца правительство с особой строгостью принялось за самых старых, авторитетных врачей. Очевидно, мой дедушка был не единственным, кто практиковал при старой системе и имел связи с провинцией, с тамошними семьями. Врачей, которым перевалило за полсотни, стали подозревать в лояльности к прежнему, объединенному государству и отлучили от практики. Тех, кто преподавал в университете, в письменном виде проинформировали, что их семинары отныне будут подвергнуты тщательному наблюдению и контролю.
Несмотря на инстинктивное стремление защитить нас, мой дед все-таки не был избавлен от той национальной черты нашего народа, которую порой ошибочно принимают за глупость, хотя это свойство, по-моему, гораздо ближе к презрительной самоуверенности. Он пригласил к нам одного знакомого кузнеца, специалиста по замкам, которого однажды избавил от камней в желчном пузыре, и велел ему установить на входных дверях такую сложную систему засовов и запоров, какой мне в жизни видеть не доводилось. Благодаря работе этого умельца внутренняя сторона нашей двери стала похожа на некий часовой механизм, а чтобы открыть дверь снаружи, нужно было иметь при себе три различных ключа. Скрежет, который они издавали, поворачиваясь в замках, мог бы, казалось, и мертвого разбудить.
Правительственный запрет не распространялся на преподавание в университете, но дед все-таки подал прошение об отставке. Затем он обзвонил своих пациентов, которыми теперь официально не имел больше права заниматься, — людей, страдающих астмой и ревматоидным артритом, учителей, измученных бессонницей и недавно бросивших курить, строительных рабочих, которым лечил надорванную спину, параплегиков и ипохондриков, больного туберкулезом коневода и знаменитого актера-трагика, который только-только начал освобождаться от алкогольной зависимости, — и создал некий график посещений на дому, который казался поистине бесконечным, по крайней мере мне.
Я сидела в кресле возле его письменного стола, пока он звонил по телефону и составлял этот график, и во все глаза на него смотрела. Я никак не могла уразуметь, было ли его решение результатом особой преданности пациентам или все же явилось неким отдаленным отголоском того же подросткового упрямства, которое я замечала и в себе, и в Зоре, и в ребятах из порта. То, что я, возможно, права насчет дедова упрямства, приводило меня в ужас, но мне недоставало мужества бросить ему вызов и прямо спросить: неужели из-за собственного упрямства он готов рискнуть всем на свете? Ведь то, что в нас, юнцах, представлялось просто безмерной наглостью и открытым неповиновением, в нем, человеке пожилом, граничило, на мой взгляд, с непростительной глупостью. Но этого вопроса я ему так и не задала, зато — это, видимо, было самое большее, что я сказала ему за последние месяцы, — пыталась пронять деда различными сценариями его будущего, один кошмарнее другого, но все мои доводы оставляли старика одинаково невозмутимым. «А что, если кто-то из твоих пациентов не сумеет держать язык за зубами? — спрашивала я. — Вдруг в аптеке возникнет вопрос, почему ты по-прежнему выписываешь рецепты пациентам, которых у тебя вроде бы нет? Как быть, если кто-то из твоих подопечных умрет? Случится у кого-нибудь удар, кровотечение, разрыв аорты, и именно тебя обвинят в его смерти, потому что этот пациент обратился не в больницу, а к тебе!.. Что нам делать, если ты в итоге попадешь в тюрьму по обвинению в убийстве? Что тогда будет с нами?»
— Почему в нашей семье именно я должна играть роль взрослого человека? — возмущенно спрашивала я у Зоры.
Мы с ней сидели за нашим столиком в кафе и ждали, когда Бранко возьмет микрофон и примется отрывисто в него лаять.
— Почему именно я должна указывать деду, что он совершает очередное безумство?
— А я знаю? — отвечала Зора, глядя в зеркальце пудреницы и чмокая накрашенными губами. — Нет, правда?
Но дед, должно быть, все-таки обратил внимание на то, что с некоторых пор я стала появляться у него перед глазами гораздо чаще, чем в последние два года. Он, должно быть, заметил также, что именно я, а не бабушка с утра пораньше варила ему кофе. Наши с ним споры за завтраком относительно последних событий теперь не завершались тем, что я, махнув рукой, говорила: «А чего ты хочешь, ведь война же идет». Они продолжались, когда мы спускались по лестнице, выходили на улицу и вместе шли на рынок. Я возражала, когда бабушка пыталась стелить всем постели, старалась сама нарезать для нее слишком твердые овощи, просила ее не смотреть телевизор, а лучше прилечь и немного вздремнуть. Дед, должно быть, заметил, что я каждый вечер делаю на кухне уроки, когда он отправляется навестить своих пациентов, и до его возвращения домой не ложусь спать, а сижу и решаю кроссворды. Да, он, наверное, все это видел, но ни разу не сказал мне ни слова насчет моих новых привычек и не пригласил меня разделить с ним ни один из его прежних ритуалов. Возможно, он пытался так наказать меня — во всяком случае, я тогда именно так и думала — за то, что я вечно от него ускользала, или за то, что впустила в нашу квартиру того типа в шляпе. Теперь-то я понимаю: он наказывал меня не за это, а за то, что я так легко отступилась от тигров.
Под конец мне, правда, все же удалось заслужить кое-какое прощение и отчасти даже вернуть доверие деда. Он рассказал мне о бессмертном человеке.
Тем летом мне исполнилось шестнадцать. Один из дедовых пациентов — не помню, кто именно — отчаянно пытался победить затяжную пневмонию, и дед ходил к нему уже не один раз в неделю, а три. Однажды, сражаясь с очередным кроссвордом и твердо намереваясь непременно дождаться деда, я уснула