скорее наступит.
В открытое окно влетает ночной ветер и сухой лунный свет, засыпающий ей глаза сверкающей пылью. Сквозь черные ветки блестит она сама, эта луна. Луна сквозь ветки напоминает детство. Люка смотрит на луну. Годы, как листья с дерева, шурша, спадают с нее: три, пять, восемь. Люка смотрит на круглую, голу бую детскую луну с таинственным радостным предчувствием жизни. Все еще впереди и сколько всего — горя, волнений, радости — лицей, Арсений, Павлик, студия, Тьери и еще много, много, о чем даже догадаться нельзя. Жить! Подольше бы только жить. Осторожней, осторожней. Машину занесло на повороте. Я пьяна. Я совсем пьяна. Но как хорошо жить! Как хорошо. Дорога блестит, деревья чернеют. Луна уже не сбоку. Луна выплыла в самую середину черного неба. Она стоит высоко над дорогой, она светит прямо в лицо Люке. Люка смотрит на луну, ей трудно отвести глаза от луны.
Дорога вдруг заворачивает направо, белая, обсаженная цветущими яблонями. Но ведь здесь не было поворота, не было яблонь. Белая дорога поднимается вверх, прямо к небу, прямо к луне. Люка круто заворачивает на белую дорогу, и автомобиль несется между белыми яблонями, все выше и выше. И вот уже Люка стоит на мосту и Тьери бежит ей навстречу: «Это Венеция, Люка. Неужели ты не узнаешь?» Они стоят на мосту, крепко обнявшись.
Нет, она не узнала бы. Так вот она какая, Венеция.
В облаках, под черным горбатым мостом, проплывает голубая венецианская луна. И еще ниже где- то, совсем далеко, в детской Люки, между рядами игрушечных деревьев, сверкая желтыми, круглыми фонарями, катится белый игрушечный автомобиль. Очень прямо, очень быстро. Но вот он сворачивает, налетает на дерево и останавливается. И в окно автомобиля, как птица из клетки, вылетает светловолосая голова куклы и ударяется о ствол.
Но Люке некогда смотреть на то, что происходит там, внизу, в ее детской, с ее игрушками. Она вспоминает, что она стоит с Тьери на новом мосту, что надо пожелать, и желание исполнится. Пожелать здесь, на новом мосту, в Венеции. Она смотрит в освещенные снизу луной глаза Тьери и громко говорит.
— Никогда не расставаться. Вечно быть с тобой, Тьери.
Так волшебно, поэтично, неправдоподобно. Все: и горы белых лилий, и белый гроб, освещенный солнцем, и свечи, и слезы, и горе, как ветер, клонящее головы провожающих. Будто сцена из фильма, а не настоящие похороны.
И во всей этой неправдоподобности правдоподобна, реальна только мертвая Люка. Мертвая Люка в гробу. Кровоподтек на лбу покрыт тюлем, как фатой. Длинное белое платье. Она не похожа на невесту. Нет, скорей на девочку в день первого причастия, на одну из тех девочек в фате и с цветами, которыми сейчас полны улицы Парижа.
Мертвое лицо Люки. Не девическое, даже не детское — кукольное лицо. Когда кукла еще в работе и ей еще не придали никакого выражения. Решительно никакого. Отсутствие всякого выражения, невозможное, пока человек жив. Но Люка мертва, и это сразу видно. Она не кажется спящей, она мертва. Смерть не придала ее лицу ни мраморной прекрасности, ни гордого покоя. Смерть не дала ему ни того знаменитого упрека: «Ах, что вы со мной сделали?», ни просветленной кротости, ни строгости, ни святости. Нет, смерть, ничего не дав ему, сразу, не дожидаясь тления, покончила с этим лицом, уничтожила, стерла его. Эта белая девочка-кукла совсем не похожа на живую Люку. Как будто Люка состояла только из оживления, прелести и движения. Она даже не красива, эта кукла. Это не Люка, это труп Люки. Отвратительное слово «труп» совершенно точно определяет это мертвое лицо, это мертвое тело.
Люка мертва навсегда, нельзя себе представить, что эти мертвые веки могут открыться, эти мертвые губы — вздохнуть, и даже чудо воскресения, обещанное всем, кажется здесь невозможным. Мертва навсегда. Но страсть, которая еще так недавно жила в Люке, не успела еще улететь, найти себе новое место в мире, она еще тут, она сиянием свечей, запахом лилий, церковным пением входит в кровь провожающих, заставляя их так страстно плакать. Так страстно, будто сама Люка оплакивает себя их слезами. Мертвое лицо Люки, лицо куклы. Но, если вглядеться, от него, сквозь свечи, пение и цветы, как сквозняк, как струйка ладана тянет еле уловимым страхом. И все сквозь горе и слезы смутно чувствуют этот страх. Да, чуть-чуть страшно. Чуть-чуть страшно всем — Герэну, и статистам, и Лоране, и даже Павлу Дэль.
Тьери стоит далеко от гроба, у самого входа в свадебно-похоронном официальном рединготе, с свадебно-похоронным официальным выражением лица. Он один во всей церкви кажется равнодушным. Но и ему страшно.
И вот уже надо идти прощаться. Нет, ему страшно. Он не пойдет. И вот уже гроб выносят из церкви.
Лоранс стоит на паперти сгорбленная от горя рядом со старухой-нищенкой, сама как старуха нищенка. «Это, наверно, подруга Люки», — думает Павел Дэль. Она плачет, она всхлипывает, затыкая рот платком. Павел Дэль подходит к ней ближе. Она роняет платок будто нарочно, чтобы дать ему возможность заговорить с ней. Он поднимает платок. Но она плачет, она не замечает его.
— Простите.
Ему непременно надо поговорить с ней. Она, наверно, знает, она подруга Люки. Она поворачивает к нему плачущие, отсутствующее газа.
— Вы уронили, — он протягивает ей платок.
Но она не берет платка. Платок не доходит до ее сознания.
— Спасибо, — все-таки говорит она и отворачивается.
Но он не может оставить ее в покое.
— Вы очень любили Люку?
Она хочет ответить, но только всхлипывает.
— Вы были ее подругой? — она трясет головой, слезы текут по ее щекам. — Она была моей женой, — объясняет он свою настойчивость, — и я хотел бы у вас…
Но она прерывает его.
— Вашей женой? — она протягивает ему руку, она крепко жмет его руку своей маленькой рукой. — Какой вы несчастный. Господи, какой несчастный, — все человеческое сочувствие, вся готовность разделить его горе смотрит на него из ее глаз. Ей хочется обнять его, утешить, прижаться лицом к его черному пальто. — О, какой вы несчастный, — она находит в толпе своего отца, подзывает его, знакомит их. — Подумай только — ее муж.
— Поедемте с нами на кладбище, — просит Лоранс, и Павел Дэль соглашается.
Катафалк и повозка с цветами медленно трогаются.
Павел Дэль садится в автомобиль Герэна. На минуту он забывает, куда и зачем едет. Возможность расспросить Лоранс о живой Люке становится важнее последних проводов мертвой Люки.
— Вы были дружны? — спрашивает он.
Лоранс качает головой.
— О, нет, — она только восхищалась Людмилой Дэль. Как все, кто ее хоть раз видел. — Я даже не была с ней знакома. Но мой отец хорошо знал ее.
Герэн кивает: да, он хорошо знал ее. Да, он тоже восхищался ею.
— Она говорила мне о вас, — вспоминает Павел Дэль. — Но отчего?..
Губы его дрожат, он не может кончить фразы. Но Герэн и так понимает. О чем может спрашивать этот несчастный, как не о смерти Люки?
Безрассудная смелость, вера в удачу. И она всегда неосторожно правила. И она была переутомлена. Только что кончила картину, накануне вернулась из Венеции.
Все это Павел Дэль знал по газетам, по рассказам. Не это ему нужно.
— Вы знаете, она вызвала меня телеграммой в день… — он останавливается. — Я приехал утром, она была уже… — он снова останавливается. — «Приезжай немедленно». Больше ничего. Я не могу найти объяснения, почему именно в тот день…
Но Лоранс сейчас же находит объяснение.
— Ведь это совсем понятно. Она кончила фильм, она вернулась из Венеции. Оттого она и позвала
