вас, — говорит Лоране логично, ясно, неоспоримо.

Да, объяснение найдено. Ложь, как молния, прорезает мрак правды. И правда бледнеет, тает, исчезает. Ложь, как молния, нет, как солнце утешительно сияет в пустом небе. И Герэн не спорит. Значит, это действительно было так. Павел все-таки спрашивает:

— Разве она была одна? Разве никакой любви?

Заплаканные ресницы Лоранс тяжело взлетают. Это не муж Людмилы Дэль. Это враг. Как он смеет? Людмила Дэль жила совсем одна. Ничего, кроме работы, карьеры. У Лоранс от возмущения не хватает голоса, она поворачивается к отцу.

— Расскажи ему.

И Герэн рассказывает — то, что ждет от него Лоранс. Он сам говорил ей, что слухи о связи Люки с Ривуаром только клевета и зависть, он сам создал аскетически-героический облик Люки, которым так пленилась Лоранс. Теперь поздно его разрушать. И зачем еще больше огорчать этого бледного, обманутого вдовца? Так благороднее, человечнее, лучше. Перед памятью Люки, перед Лоранс, даже перед собой. Чистота Люки восстановлена.

— Конечно, она позвала вас оттого, что кончила работу.

— Она в телеграмме просила привезти плюшевого медведя. Она была еще совсем… — но договорить Павел не может, он плачет. И Герэн тоже вытирает глаза, — совсем девочка… Плюшевого медведя.

Гроб Люки опустили в могилу. Тьери вслед за другими бросает горсть земли на крышку гроба. Резкий звук, как удар — будто он ударил мертвую Люку. Он поворачивается. Теперь все. Теперь можно идти. Он молча проходит сквозь толпу. Нет, он не виноват. Это несчастный случай. Но лучше все-таки уйти отсюда поскорее.

На боковой аллее стоит Тереза. В черном, под черной вуалью. Он хочет пройти мимо нее, но она берет его под руку.

— Оставь, — говорит он коротко и отнимает руку, — я просил тебя не являться. И эти вдовьи крепы смешны.

Она мелодраматично спрашивает:

— Тьери, она простит нас?

«Нас» — объединяющее их как сообщников преступления. Но он не чувствует себя преступником. Пусть только Тереза оставит его в покое.

— Никто не виноват. Несчастный случай.

Черные глаза под черной вуалью суживаются.

— А ты уверен, что несчастный случай? Что не она сама?

— Вздор.

Он ускоряет шаг. Она почти бежит за ним.

— Ты довезешь меня, Тьери?

— Нет, — говорит он, не поворачивая головы.

Она останавливается. Она приехала сюда из чувства вины перед этой прелестной, несчастной девочкой и еще из тайной гордости победы. Ей, Терезе, сорок лет, а Люке было только двадцать. Но победила Тереза. И окончательно. Навсегда. Бедная, прелестная девочка, она привезла ей цветы. Но она не успела даже положить их на могилу Люки. Она бросает цветы на первую встречную могилу. Она прижимает платок к глазам — ничего нет удивительного, что она плачет на кладбище. Они только утром вернулись из Швейцарии. Тьери был весел, никаких предчувствий. Они не читали газет в пути. Они узнали сейчас же. Еще в прихожей. От лакея. Тьери сказал только: «Тебе лучше поехать к себе из-за репортеров. Они уже приходили сюда». Это было правильно, и она, не споря, уехала домой. Нет, Тьери не казался огорченным. Даже меньше, чем она.

День прошел. Похороны заняли в нем немного места.

Тьери лежит на своем широком диване. Он думает о фильме. Он знает, что фильм провалится, не может не провалиться. А что потом? Разорение, крах. Все до последнего галстука, до последнего франка, до этой аллегорической последней нитки, которой сшито благополучие, дернув за которую все сразу расползется по швам. Еще две недели до появления фильма — отсрочка. Две недели на все про все. Потом опять как семь лет назад. Она принесла ему несчастье. Да, он знал, он даже ждал несчастья. Иначе и быть не могло, ее смерть окончательно прикончила все. Провал, крах, разорение, ничего другого ждать нельзя, ничего другого не будет.

Он просыпается ночью. Что ему снилось? Он смотрит на низкую лампу на столе, стараясь вспомнить. Ах да. О ней. Нет, не она снилась, он просто думал о ней во сне — во сне он не мог заставить себя не думать ней. И во сне он вспомнил. Они в ту ночь, перед самым разрывом, вернулись поздно, было очень холодно. Она дрожала, лежа в постели. Она никогда ни о чем не просила, но тут попросила чашку чая. И он сказал, что не умеет. Он лег и в тишине, в темноте чувствовал, как она дрожала от холода. Она лежала около самой стены. Ей, наверно, было бы теплее, если бы она прижалась к нему. Но она не смела. Чашку чая — это, пожалуй, единственное, что она попросила за все время. Почему он отказал ей? Он встает. Он идет на кухню. Он ищет спички, зажигает газ. Разве это так трудно? Вода кипит. Он заваривает чай. Он нарочно проливает кипящую воду на руку. Даже если бы он тогда обварился, разве уж это так больно и нельзя было вытерпеть? Он кладет в чашку полтора куска сахару, она всегда отламывала и оставляла кусочек на блюдечке, несет чай в спальню, ставит его на столик возле дивана. Вот и все. Больше она ни о чем не просила. Почему он отказал ей? Он, может быть, даже не обжег бы тогда руку, как сейчас. Но и ожог почти совсем не болит. А она дрожала от холода, и окно было открыто. Он ложится. Он тушит свет. Он засыпает снова.

Люку похоронили, и Павел Дэль остался на свете один. Смутная надежда, которую, как милостыню, подала ему Люка при их единственном свидании в кафе, куда она приезжала взволнованная, виноватая, счастливая. «Не умирай, Павлик, пожалуйста. Ты еще можешь мне понадобиться», надежда «еще понадобиться» Люке, дававшая ему силу жить, теперь исчезла вместе с Люкой. Теперь его жизнь не была основана ни на смысле, ни на надежде, ни на необходимости. Ни даже на привычке. С тех пор, как Люка ушла от него, каждый день, каждый час превратился в страдание. Всегда новое страдание, по-новому терзавшее его — любовью, ревностью, обидой, даже жаждой мести, страдание, к которому нельзя было привыкнуть. Надежда еще пригодиться Люке. Он мечтал о ней под шум машин на заводе. Хор рычагов и колес, как хор греческой трагедии, пел о роке, о судьбе, поддерживал веру в неизбежность встречи, утешал, обещал. И Павел ждал. Вечером, сидя один в своей лионской комнате — он перевелся в Лион, не было никакой возможности выжить в Париже, — сидя под лампой без газеты, без книги, перед молчащим радиоаппаратом, он прислушивался к шагам прохожих. Ему казалось, что он сейчас услышит шаги Люки, что она уже взбегает по лестнице, что сейчас откроется дверь, войдет она, войдет, станет на пороге и скажет: «Павлик, ты нужен мне». И хотя она была в Париже и приезд ее был совершенно невозможен, он каждый вечер ждал ее.

Но теперь она умерла. И жить, ждать, надеяться уже было нельзя. И все-таки после похорон он еще вернулся домой, он даже, будто устраиваясь уютнее в еще долгой жизни, снова стал хлопотать о переезде в Париж, чтобы напоследок посидеть на могиле Люки, чтобы проще было хоронить его на одном кладбище с Люкой. Он не спешил. Торопиться теперь было некуда. Было даже еще что-то, что удерживало его на земле, чего он ждал, чего он непременно хотел дождаться, без чего он не хотел уходить, — фильм Люки. Увидеть ее еще раз. Попрощаться с ней. Нет, ожидание еще не совсем кончилось. А пока можно ждать — можно жить.

Май проходил дождливый и холодный, полный тумана и в конце его, прячась в самом туманном углу, ждал день первого представления фильма. И вот он настал, этот холодный, дождливый день.

Павел Дэль входит в кинематограф, билетерша провожает его на место. Он видит издали Лоранс Герэн. Она тоже в черном, будто и она носит траур по Люке. Она кивает ему, делает знак рукой в черной перчатке, чтобы он пришел в ее ложу. Нет, он не может. Он должен смотреть на Люку один. Свет гаснет. Но это еще не Люка — это экспедиция к полюсу. Сияющие прозрачные льды… Ему кажется, что это не льды, а материализовавшееся, нашедшее свою форму страдание. Уже отработанное, уже отслужившее страдание,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату