— Вылечили, да?
— Не то чтобы… В общем, он сейчас на небе.
— На не-е-ебе! Он летает?.. А где сейчас дядя Юра-летчик из Ессентуков? Тоже на небе?
— Где-где… Любопытному на днях прищемили нос в дверях — слышала про это? Много будешь знать, скоро состаришься. Давай руки тебе вытру, измазалась вся в повидле, как чушка.
Миновавшая Марусина бурная молодость была прожита так, что по трезвом размышлении не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Незапланированное рождение Лоры, чему посильно содействовал веселый летчик дядя Юра, приславший прощальный привет из Ессентуков, повергло ее в шок. Мчащаяся вперед на всех парусах, отсвечивающая румяным глянцем молодая жизнь получила пробоину и опасно накренилась. Да и вообще — куда ее девать-то, орунью? И тут с Украины прикатила старшая сестра Марьяна. Сестры звались почти одинаково: Мария и Марьяна. Может быть, сопряжение имен и предопределило странный перехлест их ролей.
Марьяна забрала новорожденную. Жила она хорошо, с законным мужем Павлом Игнатьичем, не то что шалава Маруська туды-сюды поди сюды, сами понимаете, в своем кацапском городе. Богато жили: крепкая хата под Полтавой, садочек с вишнями, абрикосы каждый год ведрами. Огород. Курей десятка два с гаком, поросенок, корова Ночка — удойная, хоть залейся. Справное хозяйство, ничего не скажешь. Сам Павел Игнатьич у районного начальства шоферил. Денежная должность, почет к тому же. Непьющий — по праздникам двести грамм не в счет. Соседи завидовали. Была дивчиночка Наталочка, да схоронили в полтора годика. Фельдшер сказал, воспалилось чего-то внутри. Видать, сглазила бездетная Оксанка- разведенка, ее многие бабы опасались. Как-то даже в огород той заразе борова запустили, уж он там погулял, все как есть раскурочил, а ей хоть бы что, только зубы свои ведьминские скалит! Ну, воспаление, не воспаление, уж не вернешь. Погоревали, конечно, а другого родить не повезло: и к врачам в Киев ездила, и бабе Верке-травнице сколь добра переносила — все зря… Что за дом без дитя? Да и Павел Игнатьич к бухгалтерке зачастил. То накладные ему, то отчеты квартальные. Известно, их накладные- подкладные чем кончаются-то. Затосковал, видать, как бы, спаси бог, не запил!
Марьяна, как прознала, что Маруська в подоле принесла, зараз бросила хозяйство на соседку, увязала в корзину окорок копченый, сальце домашнее с чесноком, яиц полсотни и взяла билет. Даже и копейки не сомневалась.
— Отдай, Маруська, малую. Чого ты з нэю робыты будешь?
Маруся всегда удивлялась, как сестра, выросшая в селе под Рязанью, сразу после замужества заговорила на странном русско-украинском наречии. Однако поправлять опасалась, Марьяшкин характер знала.
— Да уж и не знаю, Марьяша. Вроде дочушка… Беленькая такая. Ресничками моргает. Что ей у тетки-то жить, когда родная мать имеется?
— Дывись, яка мамаша голозада! Голота ж несчастная! Дытына вырастет, спросит — гдэ батько? Шо скажешь? А мы с моим Павлом Игнатьичем ей як ридны будэмо. Хай растет у багатстви. Аккордеон купим. В жисть не здогадаеться, що нэ ридны. От так! А мы до тебэ гостюваты приедем, гостинцев привезем. Примэшь? А може знайдэться добра людына, життя наладыться, та другу дытыну народышь — ты ж вон яка здоровенна, аж стул гнэться.
Немного поломалась Маруся, больше для виду, чтобы, значит, Марьяшка понимала, какое ей одолжение делается, да и сдала девчоночку. И то правда — куда ей, одиночке, с довеском? Уехала Марьяна на Украину с Лорочкой, сверточком розовеньким, атласной лентой перевязанным. Ночью на Марусю черной гирей тоска навалилась, хоть волком вой: все вспоминала, как та пальчиками игрушечными шевелила, ноготки — лепестки перламутровые, шелковые пяточки нехоженые. А личико сколько ни старалась вспомнить — ну никак, вот ведь горе! Ночь напролет металась, а наутро температура подскочила, тридцать девять и две десятых: сильное материнское молоко, уже теперь ненужное, бунтовало. Грудь отвердела камнем, горела багровым огнем. Больше двух недель с грудницей в бреду провалялась. Спасибо Розе — хоть еврейка, а душа святая, ничего не скажешь — по блату сульфидин достала. Компрессы ставила, морсом поила, бульоном ихним куриным. Иначе бы все, тащите на погост.
Марьяна приезжала нечасто. Волокла неподъемные сумки гостинцев, да куда все это? Маруся уж до шеф-повара поднялась, сыта была по горло, еще и оставалось. Даже соседям подкидывала, те на зарплату бедовали: на первое суп картофельный с ничем, на второе кукиш с маслом с картошкой… Зато на фарфоровых тарелках с разводами. А еще говорят при ихнюю нацию, мол, все на деньгах сидят! Маруся, жалеючи, то кило гречки им, то банку тушенки — ешьте, не жалко. Так что Марьянины полтавские харчи нужны ей, как козе здрасте. А вот Лорка-то, как привезут ее, ровно замороженная была. Видно, Марьяна- злыдня ее накручивала. Всё на вы: здравствуйте, тетя Маруся, большое спасибо вам, тетя Маруся. Марьяшке-то, сестричке, змее сушеной: «мамо, мамо»! Говорить стала по-ихнему. Лорочка, скажи «горох»! Хорох! — уши бы не слышали! — Скажи, детка, «гуси-гуси, га-га-га!» — насупится, как еж какой, в угол уткнется, и не вытащишь.
— Марьяна, спасибо за все, оставь мне Лорку, ради Христа. Прокормлю, одену. Да и школы у нас, не обижайся, всё ж получше ваших. Оставь ее, Марьяша!
— Ты краще хахаля свого, дармоеда-Тольку для сэбэ оставь. Ты ж його прокармливаешь, одягаешь- раздягаешь, та шось толку нема. Рожу нажрав, як макитру… От його в ту школу и виддай — може, там разуму набэреться.
— Ты моей жизни не касайся! А Лорка, как ни крути, дочь мне! Я рожала! Тебе, значит, все — и Павел твой толстозадый, и дом, и Лорку, гляди-ка, от матери родной оттянула! А мне — шиш в карман? Анатолием попрекаешь! Я его, как родного, жалею — в детдоме вырос, в жизни койки своей не было, прислониться не к кому.
— Та ото ж я бачу, що ты на койку така щира! И приткнуться до тэплого места даешь сироте усатой.
Аж побагровело в глазах у Маруси — как слепая, не помня себя, плеснула остатки горячего борща в лицо сестре, клочья капусты на перманенте повисли, щеки в красных ручьях. Опомнилась, схватила полотенце, давай вытирать.
— Марьяша, Марьяночка, прости меня, прости дуру несчастную! Черт попутал! Ведь ты одна-единая у меня, родная кровь! Помнишь, как ты меня обнимала, когда мы мамочку, царство ей небесное, схоронили? Помнишь маму, Марьяшенька, ласочка моя, сестричка родная, единственная? Не хотела я, не хотела! Прости! Жизнь моя проклятущая под руку толкнула! Ты подумай, как мне жить одной-то!
Заревели обе, обнявшись, да и Лорочка, дуреха маленькая, видать, что-то сердчишком почуяла. Обеих по коленкам гладит и зайца тряпичного сует — утешает. Тут сестры уж совсем белугами взвыли. Утешительницу угнали с зайцем спать, чтобы не мешала, и всю ночь так легко, так сладко проплакали, словно в раю. А наутро Марьяна собрала Лорку наскоро — ив свою Полтавщину, еле попрощалась сквозь зубы. Будто и не было той ночи. А может, как раз и потому.
Зато у Софки с отъездом Марьяны наступало облегчение, поскольку ее волосы за время Марьяниного гостевания служили чем-то вроде охотничьих угодий. Каждый приезд при виде ее кос Марьяна впадала в спортивный азарт. Предстояло браконьерство с подкупом. Софа отлавливалась в кухне.
— Давай, девонька, пошукаю у голови!
— Не на-а-адо, тетя Марьяша! Не хочу.
— Ну тришкы, ягодка моя, капелюшечку. Зараз я тебе про лешего расскажу, вин у нас у левади по ночам филином ухает, дивчат пугае.
— Тетя Марьяша, леший очень злой?
— Когда как. Ну, ставай на коленки, а голову-то мнэ сюда ложь.
— Да нет там у меня ничего. Правда-правда!
— Говоры-говоры! От побачимо. Як же нема? Нэ можэ того буты. Зараз побачим… Шось знайду хочь одну малэсэньку… Не крутысь. Лешак-то знаешь он какой? У-у-у! Бородища у його зелэна, аж до зэмли, а ногы як у гусака, червони. Нэ идэ, а шкандыбае. В ночь на вэрбу зализэ и пид луною загорае… Аде вин живэ? Живэ вин знаешь дэ?.. Дывись, что ж цэ такэ, ничого нэма, аж ниякого интэрэсу шукаты. Эх, Софка- Софка, ниякого з тэбэ толку!
— Отпусти, тетя Марьяша! Я пойду! Мне в уборную надо! И пить хочу… А где живет леший? Он детей ест?