чтобы, боже упаси, не оказаться наряднее начальницы. Это вызвало у меня парадоксальную реакцию: стала равнодушна к тряпкам. Я — бывшая щеголиха и модница.
Я — жена моего шизанувшегося от доступных щедрот Америки мужа Борьки, инженера-механика на тридцать восемь тысяч в год. Мы с мужем иногда общаемся:
— Ты знаешь, что в газете написано? В «Старе» сегодня потрясающий сейл. Куриные ляжки по ноль долларов девяносто девять центов за паунд! Дина, ты слышала, что по телевизору Буш говорил?
— И девять десятых.
— Что девять десятых? Ты вообще слышишь, что я тебе говорю?
— Девяносто девять и девять десятых цента за паунд ляжек, я полагаю. Бежим туда бегом. Мороженые куриные ляжки выглядят современно и сексуально. Они наполнят наши желудки новым содержанием, а их цена повысит наше благосостояние. Мы купим их много. На Буше был красный галстук, он сказал, что очень старается и все будет хорошо. Мы всех победим.
— Не юродствуй! Ты же знаешь, что эти дурацкие шуточки меня раздражают. Невозможно поговорить, как с человеком.
— Да.
— Что «да»? Что «да»?!
— Да, невозможно, нет.
Он делает такое лицо, как будто хочет выйти из комнаты и гордо хлопнуть дверью. Сочувствую и сожалею: в нашей американской квартире двери отсутствуют — арочки и переходы. Но безвыходных положений нет, Борик выделяет адреналин и пинает кресло. Включает телевизор. Смотрит музыкальную рекламу крема для бритья «Ногзима». На седьмом канале — прогрессивное ращение волос на лысине — это актуально. На четырнадцатом бегут и стреляют — прощелкивает. На тридевятом публично обсуждают: права ли свекровь, дважды назвав невестку сучьей дочерью и разорвав на ней блузку.
Принарядившиеся в красное, синее, желтое и зеленое свекровь и невестка из какого-то колхозного штата взволнованно галдят — излагают подробности. Здоровый дебил, сын и супруг, сонно наблюдает. Моложавая, разбитная свекровь, сызнова вспомнив, как было дело, взвизгивает и рвется к монументальной невестке. Дебил ухмыляется. Ведущий разводит дам, как рефери. Аудитория в экстазе. Как биолог (честное слово, поверьте, была неплохим биологом) подсознательно фиксирую — прямохождение, относительно членораздельная речь, надбровные дуги и челюсти, что и следовало ожидать, великоваты…
Я — Динка Гинзбург, московская девочка. Я — Дина Михайловна, нищий старший научный сотрудник. Я — Дайана Гайнзбург, мелкий клерк из нервных этнических меньшинств. Я — Двойра Моисеевна по бывшей «зеленокожей паспортине», которую избегала показывать из-за имени. Кто кинет в меня камень? Попадет в себя, между прочим.
Ничего нет грустнее и слаще этой сигареты — маленькой огненной точки в конце длинной и косноязычной фразы дня. На балконе я посадила табаки — вечерами они разжимают зажатые днем красные, как у новорожденного, щепотки и выпускают аромат — закрой глаза и… подмосковная дача, чай с малиной, секретное ведение лживого девчачьего дневника, выход одеревенелой походкой на пляж в первом взрослом купальнике с бюстгальтером, тайная любовь к погодкам Алику и Коське Белодворским — сразу к обоим. Коська был уже в пятом классе, носил настоящие джинсы и потрясающе свистел в два и в четыре пальца. Колотилось и падало сердце, когда его старший брат Алик с зачесанными назад белесыми волосами, пригнувшись, шпарил мимо нашей калитки на велике.
Может, мой ночной мотоциклист и есть сублимация того велика? Ой, не умничай, мать! Страсти по Фрейду в исполнении сельской самодеятельности!.. И Юльки еще нет, хоть бы позвонила, паразитка! Ей, бедняжке, тоже, надо понять, непросто. Стесняется моего английского — буквально каменеет, когда я со своим нечерноземным акцентом пытаюсь пообщаться с ее подругой. Страдает, когда, по-российски изукрасившись, иду на родительское собрание. Позорище я ее. Срам неизбывный.
Все правильно! Это мне воздаяние. Как я сгорала от стыда, когда добрая толстая бабушка Хая, перевалившись грудью через подоконник, звала меня домой со всеми своими местечковыми словечками и завываниями: «Диночке-е-е! Кум цу мир! Супчик кушать хоче-е-ешь, тохтерл?»! Весь двор покатывался с хохоту, и Эдька-волейболист тоже. Немедленно умереть, исчезнуть, не жить, испепелиться мне хотелось тогда. Почему те, кто меня любит, какие-то стыдные, несильные, некрасивые, бедные, смешные? Заткнись ты, бабка, со своим поганым супчиком!!!
Ненавидела бабушку Хаю? Признайся! — Ну нет! Что вы! Только вот в такие моменты, может быть. Но, сказать по правде, стеснялась. Даже подло хихикала вместе с Нинкой, Вовиком, Лялей и Эдькой- волейболистом, когда она, выйдя на середину двора, на своем самодельном русском картаво и громогласно (вы замечали? — на чужом языке всегда говорят громко, как с глухими) объясняла водопроводчику драматические подробности засорения унитаза или рассказывала дворничихе Серафиме обо всех своих пятерых детях. Мне хотелось отгородиться от нее, отмежеваться. Нинке, Вовке, Ляле и Эдьке я была безразлична, но как я желала быть с ними, быть такой же, быть своей! Прости меня, бабушка Хая! Я приняла твою ношу. Нелегкая.
Вместе с ночным дьяволом-мотоциклистом с яростью и болью побеждаю тебя, воздух этого города; я ударяюсь в тебя, как в стену, ты рвешься тугим коленкором и срастаешься вновь, чтобы наотмашь хлестать меня по лицу. Я, задыхаясь, хватаю тебя зубами, зло выплевываю. Это я мчусь во тьме над землей, мне вольно и не страшно. Реви, мотор! Жарь, прожектор! Ничего, ничего, Америка, потерпи — завтра днем ты меня обязательно победишь! И моя дочь станет твоей.
Не сердитесь, добрый доктор МакКорвик — я все равно в четверг пойду в клинику и сделаю аборт. Борька ничего не знает и не узнает, он ассимилируется и устает. У меня была бы еще одна девочка.
Культурный шок
Пользовайтесъ нашим сервисом в уюте вашего дома!
А что у вас, ребята, в рюкзаках? А в рюкзаках у нас русский язык. У кого великий, у кого только свободный, у иных со страшной силой могучий. Чем мы по мере сил стараемся благодарно поделиться с иноязычной массой, закосневшей в своем невнятном английском.
Культура вещь конвертируемая, процесс конверсии вызывает шок. Вы нам от своего компьютерного стола американский шок, мы вам, на здоровье — от нашего обеденного. Чем богаты… другого не имеем.
Впрочем, не мы, эмигранты восьмидесятых, оказались первыми дарителями. Еврейская эмиграция начала прошлого века, влившая гигантскую дозу адреналина в американскую экономику, сделала англосаксам дополнительные маленькие презенты в виде, например, слова «блинцес» (в местном кулинарном воплощении не вполне блины, но явное намерение имеется), также навязала и другие идишские слова, которые я, по печальному незнанию языка предков, не могу вычленить из местного наречия. Но понимающие люди говорят, что да, полно-таки.
Одна чистенькая американская старушка из Нью-Йорка — засушенный цветок душистых прерий — рассказала мне, как в далеком детстве она спела в школе какую-то забавную песенку.
— Откуда ты узнала эту песенку?
— Бабушка научила.
— Врешь, врешь! — на месте уличили ее подружки. — Ведь бабушки-то по-английски не говорят!
Московский математик, желая приобщить своего американского коллегу к начаткам российской культуры общения, объяснил ему, что обычным и пристойным ответом на научные или деловые предложения является непереводимое на английский словосочетание «менты будут против», после чего, добившись внятного произношения, счел свой культурный вклад достойно выполненным и отбыл из Массачусетса профессорствовать в Северную Каролину.
В первые годы эмиграции, скучая среди других соотечественников в коридоре госпиталя, наблюдала