хотят, чтобы все евреи гордились их вкладом в развитие этой страны. А ты разве не гордишься?
— Увы, венец гордости пьяных…[8]
— Да мне все равно, что ты думаешь. Дело вот в чем: мы знаем человека, который знает человека, который работает в этой газете, — он туда пишет раз в неделю колонку; собственно, мы его не знаем, но наша фамилия ему известна. Так что, если мы действительно это сделаем, то у нас верный шанс. Фредди, ты такой умный! Мне самой не справиться, ты должен мне помочь. Я твердо решила, что сделаю это. А уж если Дотти Вассерман что решила, считай, дело сделано.
Я в ней прежде не замечал упорства. Сам я совсем не упорный. По будням она каждый вечер задумчиво облокачивалась о мой письменный стол; для тепла она надевала мой твидовый пиджак, из-за чего у него локоть залоснился. Медный провод, уходивший куда-то вдаль, на улицу, неустанно переносил информацию от телефона ее матери в Бруклине к ее уху.
Заглядывая ей через плечо, я видел то снимок в три четверти еврея, заслужившего внимания, то снимок — анфас еврея-полукровки. Чистота крови тут не учитывалась. Главное — чтобы было чем гордиться.
Чем дольше мы работали, тем большей гордостью Дотти исполнялась. Щеки ее пылали, она поднимала голову от иероглифической вязи и зачитывала свой перевод; «Седовласый весьма уважаемый господин, близко знаком со многими членами кабинета; друг двух президентов. Его часто можно встретить на скамье в парке».
— Бернард Барух![9]— мгновенно выдал я.
Затем — потруднее:
«Он сделал многое, чтобы наладить торговые отношения в стране; созданная им структура приняла окончательный вид в прошлом году и оценивается в миллионы долларов. Однако он не жалеет времени на своих четырех дочерей — Дебору, Сьюзен, Джудит и Нэнси».
Тут пришлось покурить и попить горячего эггнога[10] — Дот меня им потчевала, чтобы я набирался сил и бодрости. Я пялился на плиту, потолок, намозолившие глаза ставни, а потом спокойно сообщил: «Хаим Пацци, он архитектор мостов». Имен я никогда не забываю, каким бы шрифтом они ни были набраны.
— Фредди, ты только подумай! А я и знать не знала, что есть еврей, преуспевший в этой области.
На самом деле у меня иногда по часу уходило на то, чтобы определить, какое имя подходит к приукрашенному списку достижений. Когда приходилось тратить так много времени, я бурчал:
— Ну, другого-то мы определили. А этого переведи во второй эшелон.
На что Дороти говорила печально:
— Позволь считать это шуткой.
Ну и за что, по-вашему, я ей нравился? Вы все, не чуждые психоанализу, отвечайте вместе, хором: «Потому что она мазохистка, а ты садист».
Нет. Я к ней был очень добр. И на всю ее любовь отвечал. Никогда не отменял встреч, по пятницам звонил ей напомнить про субботу, а когда были деньги, покупал ей цветы, купил сережки и еще черный лифчик, рекламу которого видел в газете, — с по делу врезанными окошечками для вентиляции. Он до сих пор у меня — забрать его домой она так и не осмелилась.
Но ни одной женщине я себя сожрать не позволю.
Моя бедная старушка мать — она умерла, успев отхватить от меня огромный кус. Я тогда был в армии, но, насколько мне известно, последние ее слова были: «Познакомьте Фредди с Элеонор Фарбштейн». Представляете, какая сила духа была у этой женщины? Включила-таки меня в завещание. Сестру мою она оставила рекламщику и спецу по кулинарии, со стрижкой ежиком. Папу она оставила на сострадающих тетушек, а меня, ее ценнейшее приобретение, лучший шмат мяса в холодильнике ее сердца, она оставила Элеонор Фарбштейн.
Кстати, Дотти сама сказала:
— Фредди, ни один из парней, с которыми я встречалась, не уделял мне столько внимания. Ты всегда рядом. Я знаю, что, если мне одиноко или тоскливо, достаточно тебе позвонить, и ты бросишь все дела и встретишься со мной в городе. Не думай, что я этого не ценю.
Но, по правде говоря, дел у меня было немного. Мой зять мог бы устроить так, чтобы я катался как сыр в масле, но он делал вид, что я специалист только по изысканным рекламным текстам, которые требуются редко и то только благодаря ему. Поэтому я мог отдавать свой ум, энергию и внимание евреям в новостях, то есть «Morgenlicht», «утренней газете, которая выходит ночью».
Так мы дошли до конца. Дот искренне верила, что мы выиграем. Даже меня почти убедила. Шесть недель мы пили горячий шоколад и «отвертку» и мечтали об этом.
Мы выиграли.
Как-то посреди недели в девять утра раздался телефонный звонок.
— Восстань, свети[11], Фредерик П. Симс! Мы победили! Видишь, если ты по-настоящему стараешься, у тебя все получается.
Она ушла с работы в полдень, мы с ней встретились за обедом в уличном кафе в Виллидж, сияя улыбками и лопаясь от гордости. Мы отлично поели, и я выслушал дальнейшую информацию, о части из которой я подозревал.
Все делалось от ее имени. Естественно, что-то причиталось ее маме. Она помогала с переводом, потому что Дотти плохо знала идиш (не говоря уж о том, что надо обеспечить маме старость); ночью они на семейном совете решили, что необходимо послать немного денег их старенькой тете Лизе, которая выбралась из Европы за полтора часа до того, как границы закрыли навсегда, и теперь обитала в Торонто среди чужих людей, да к тому же практически выжила из ума.
Путешествие в Израиль и три европейские столицы было на двоих (2). Нужно было жениться. Если среди наших документов не будет подтверждающего законность наших отношений, она поплывет одна. Прежде чем я успел все подытожить, она воскликнула: «Ой! Меня мама ждет у „Лорда энд Тейлора“[12]». И была такова.
Я в тоске закурил свою давно не чищенную трубку и стал обдумывать ситуацию.
А тем временем в другой части города колеса крутились, прессы гудели, и на следующий день все факты были изложены справа налево на первой странице «Моргенлихт», там, где указаны все сведения о редакции.
Ниже был помещен снимок — мы с Дотти обедаем, — и я вспомнил о вспышке, осветившей за день до этого рисовый пудинг, когда я сидел, стряхивая с себя осколки разбившихся скромных надежд.
Я послал Дотти открытку. С текстом «Так не пойдет».
На последнем этапе возникли сложности, поскольку правительство Израиля не выражало желания допускать ввоз в страну долларовых банкнот, которые и должны были сделать путешествие исполненным небывалого великолепия. В этом прибежище космополитов доллару предлагалось отказаться от роли американской игрушки, дарующей наслаждения, и стать орудием в пресвитерианском понимании этого слова.
Через две недели пришли письма из заграницы, в которых содержалась эта информация, а также снимки Дотти, улыбающейся в кибуце, скорбно прислонившейся к Стене Плача, сочащейся елеем в апельсиновой роще.
Я решил на пару месяцев пойти на работу в агентство — сочинять вот такие подписи к фотографиям настоящих мужчин: