— Подымайтесь в бельэтаж…
— И там закрыто.
— Да что они, спятили?..
В театре полно капельдинеров, их нагнали, как на вечерний спектакль.
— Подождите меня. Я иду к директору…
Но дверь со сцены в директорскую ложу тоже наглухо заперта. Жму кнопку звонка, барабаню в дверь, кричу. Бесполезно. Что они, умерли там все за проклятой дверью? Растерялась. Может, бежать в комендатуру?
Саша Соколов, ведущий сегодня репетицию, нагоняет меня:
— Майечка, дирижер в оркестре. Мы начинаем.
Я сама уже слышу первые жалобные звуки балета, доносящиеся из-за закрытого парчового занавеса. Надо танцевать. В антракте разберемся.
Кончается мой дуэт с Марисом Лиепой (он — Вронский), который мы зовем «Падение Анны». А с ним и первый акт. Вижу на сцене Щедрина.
— Как это было?..
И, не дожидаясь ответа, вопрошаю:
— Двери правда заперты? Как ты попал в зал?
Родион усмехается:
— Перелез через оркестровый барьер.
— Ты шутишь?
— Хотел бы шутить.
— Но что происходит? Как можно не пустить второй состав? Им это необходимо видеть.
— Говорят, то распоряжение Кухарского.
— Они взаправду спятили…
Сразу после конца в кабинете директора Муромцева начинается обсуждение увиденного. Общий тон голосов мрачный. Попытка не удалась, роман Толстого танцевать нельзя, все сыро, неубедительно, музыка шумная. Анна Каренина валится в неглиже на Вронского: опять эротика (об эротике печется, как всегда, Фурцева).
— Но есть же и такой способ, Екатерина Алексеевна, — старается перевести сексофобию в юмор Щедрин.
Министр начинает сердиться:
— Над балетом, товарищи, еще очень долго надо работать. В этом сезоне премьеры не будет. А в будущем — посмотрим, — говорит Фурцева.
Мы, однако, еще не сдаемся. Я иду в атаку:
— Почему были заперты двери зала? За жизнь свою не припомню случая, чтобы второй состав не мог увидеть прогон спектакля…
— Да, это распоряжение министерства, — шипит мне доселе молчавший зам Фурцевой Кухарский, — незачем слухами наполнять Москву.
— Какими слухами? Но это всего лишь Анна Каренина. Тут нет никакой политики. Чего вы боитесь? Каких слухов?
— Боимся дискредитации великого имени Толстого, Майя Михайловна.
От таких защитников Толстой не только бы из Ясной Поляны пешком ушел, из России бы в путь пустился.
Головкина, виртуозно умевшая войти в доверие и дружбу с каждым поколением сливок советской номенклатурной элиты («танцующие внучки» сближали Головкину крепче родственных уз), теребит Фурцеву за рукав, что пора расходиться. Обсудили, посоветовали и хватит, честь надо знать. Дела всех куда более важные ждут. Что-то шепчет в самое ухо. У Головкиной в училище и внучка Фурцевой Марина учится (кстати, эта девочка была способна к балету, но после самоубийства Фурцевой Головкина вытурила ее из школы).
Внезапно Фурцева обращается к Улановой. Уланова тоже здесь, но не проронила пока ни слова.
— Галина Сергеевна, скажите ваше мнение.
Обращение неожиданно, и Уланова тушуется.
— Я затрудняюсь. Не разобралась. С первого раза судить…
— Мы все «с первого раза». Вы же профессионал…
— Профессионал… Но нет, не берусь…
Фурцева — человек прямой, могла резануть правду-матку.
— А Вы скажите, Галина Сергеевна, хотя бы то, что говорили мне в антракте…
Фурцевой нужна авторитетная поддержка в неприятии моей Анны.
Уланова словно съеживается, будто ей зябко очень:
— Мы когда-то тоже пытались создать балет по «Утраченным иллюзиям» Бальзака… И тоже ничего не получилось, — смиренным голосом вышептывает приговор Г.С.
Я молчу, но меня сражает слово «тоже».
Сегодня устроили судилище на первом — заметьте, первом! — прогоне балета под оркестр. Комиссия завалилась совершенно внезапно. В зал не пройти. Зал заперт. У затворенных дверей — капельдинеры- часовые. Танцоры слышат звучание оркестра первый раз. Звенящая пустота пятиярусного двухтысячного зала сбивает артистический настрой. И оркестр — по древней лабушной привычке — тянет свои шеи из оркестровой ямы поглазеть на сцену, что там такое творится. Дирижер Симонов то и дело заглушает музыку выкриками, взывая к совести оркестрантов: «Играйте, не смотрите на сцену, еще наглядитесь». Декорации выставлены, но не высвечены. На сцене разлит грязно-серый дежурный свет. Канделябры лакеев — а они конструктивная часть хореографии — не зажжены, батарейки в них вставить еще не собрались. Двигают лакеи в полутьме какими-то тяжелыми трехпалыми фаллосами. Кто танцует в недошитом костюме, кто в измочаленном спортивном «Адидасе». Шубы пассажиров на перроне Николаевского вокзала сшиты мастерскими по эскизам Левенталя совсем всерьез. Они так тяжелы, неповоротливы, что Рыженко ножницами выпарывает прилюдно подкладки, подрезает подолы. Первая сводная репетиция зовется на театре «адовой». А у нас столько компонентов, столько участников. Выносить суждение после такой репетиции — удар ниже пояса.
До чего непоследовательна власть! Создавать балет сперва разрешили — теперь губят его до рождения, на корню…
Когда годом позже ставили «Анну Каренину» в Белграде, Родион рассказывал мне, что от репетиции к репетиции все ждал прихода комиссии. Разрешат, пропустят, придерутся?.. Чуть малый скрип в зале, все шею вертел — пришла-таки комиссия. А на последней репетиции, накануне премьеры, не выдержал и спросил у дирижера Душана Миладиновича: «А когда же прием спектакля будет, комиссия когда?..»
— А вот мы и есть комиссия — ты, я и хореограф Парлич.
Так изуродовали нас в родном отечестве.
Когда все расходятся, я задерживаюсь возле дверей кабинета директора. А вот и он — проводил Фурцеву до черного лимузина, подымается к себе по лестнице.
— Юрий Владимирович, мне больше не дадут репетиций «Анны»? — тоскливо уставившись в пол, спрашиваю директора.
— Почему не дадут? Вы можете продолжать репетировать.
— И оркестр дадут? И сцену?
— Оркестр и сцена заняты. Репетируйте в классах под рояль.
Подымаю на Муромцева глаза.
— Но спектакль не пойдет, Майя Михайловна.
— В этом сезоне?
— В следующем у нас нет для «Анны Карениной» места.
— Значит, никогда?..
Муромцев желает пройти в свой кабинет, не сказав ни чего в ответ. Я останавливаю его за руку.
— Так зачем же репетировать, Юрий Владимирович?..
Директор высвобождает руку и… исчезает за белесой высокой дверью.