ботанику составить отчет об экспедициях на остров Яву и в Индию. В начале 1934 года Вавилов ходатайствует о помиловании Марковича, спустя полгода такая же просьба поступает в другую инстанцию. Ученого не помиловали, не освободили, но Вавилов продолжает борьбу. Он посылает сотруднику деньги, посылки, подбадривает его, как может. В мае 1935 года он поздравляет коллегу с семидесятилетием: «Дата замечательная, вроде аттестата зрелости. Не забывайте о том, что Дарвин на семидесятом году вступил в расцвет своей деятельности. Привет — прожить сто лет!»
В заботе одного ученого о другом не было ничего от благотворительности. Выйдя из заключения, Маркович действительно написал труд, который так заинтересовал Вавилова: четырехтомный отчет о поездках в тропические страны. Труд, по сей день не утерявший значения для селекционеров. Попечения о талантливом ботанике Николай Иванович не оставил и позже. Последнее ходатайство о снятии с Марковича судимости послал Вавилов на имя М. И. Калинина менее чем за три недели до того, как был арестован сам.
Архивные папки хранят и другие знаки вавиловской заботы о людях ВИРа. Неисчислимы письма директора, в которых он просит повысить пенсию одному сотруднику, дать путевку на курорт другому, квартиру — третьему. Для него нет обязательств важных и неважных. С равным энтузиазмом Николай Иванович пишет письма в министерство земледелия Мексики с просьбой помочь экспедиции Букасова и в ленинградскую пошивочную мастерскую, чтобы Левитскому сшили вне очереди костюм. Но как бы ни было скромно вавиловское послание, оно обязательно пронизано живым, идущим от души чувством.
«Я думаю, что научная работа неотделима от личной жизни. В этом особенность существования научного работника, — делится Николай Иванович со своим сотрудником Сергеем Букасовым, который пересекает Мексику и готовится отправиться в Перу и Колумбию. — У меня был большой соблазн… самому ехать в Южную Америку. Я этого не сделал, отчасти доверяя Вам, отчасти имея в виду дать Вам исключительную возможность… Большего нельзя сделать для научного работника, как дать ему в кратчайшее время выявить все свои способности, дать максимум для продолжения в его научной работе. Некоторый риск, трудности путешествия… ничто перед тем интересом, который открывает исследование нетронутых стран».
Рядом с эпическим раздумьем о судьбах научного творчества в архиве хранятся записки чисто служебного характера, которые, однако, говорят нам об их авторе не меньше, чем письма коллегам- профессорам. «Надо шофера А. И. Байкова одеть потеплее, ему приходится много времени ждать на холоду в машине и мерзнуть. Прошу Вас приобрести для него теплую шубу и валенки… Если трудно это сделать формально, то придется за мой счет». Или: «Паки и паки ходатайствую о выделении… небольшой суммы для премирования рабочих и техников, которые работали по хине. Они проделали, безусловно, большую работу, оклады получают низкие, и надо их подбодрить… Нельзя ли так, чтобы было твердо, решительно и бесповоротно?»
Искренние, лишенные бюрократизма отношения между директором и коллективом, которыми так дорожили вировцы, у вышестоящих инстанций вызывали постоянные нарекания. В середине тридцатых годов в Наркомземе, а потом и в президиуме Сельскохозяйственной академии поползли слухи об излишнем либерализме, якобы процветающем в Институте растениеводства, о неоправданной мягкости директора. Один ретивый чиновник как-то даже выразил академику Вавилову свое неудовольствие в связи с тем, что, инспектируя институт, не обнаружил приказов о взысканиях. Свидетели этого конфликта вспоминают, что обычно сдержанный Николай Иванович на этот раз не на шутку вскипел: «Я считаю приказной режим в науке непригодным», — резко оборвал он администратора. Неприятный разговор задел какие-то, очевидно, очень сокровенные чувства в душе ученого. Он несколько раз возвращался к этой теме, и всякий раз она его остро возбуждала. Даже через несколько недель, все еще переживая инцидент, Вавилов заметил своему заместителю в Институте растениеводства: «Там, где отдают жизнь, отношения надо строить на иной основе». Для него это была аксиома. Вавиловский ВИР не мог, не способен был существовать по тем административным канонам, на которых настаивали наезжающие ревизоры. Стиль, укрепившийся в лабораториях и на опытных станциях института, был, по существу, личным стилем директора, неотделимой природной частью его характера.
Была в его натуре еще одна черта, которая также помогала теснее сплачивать вавиловскую школу. Ничто так не радовало Николая Ивановича, как весть о новом интересном исследовании, проделанном сотрудниками. День становился праздничным. Директор спешил рассказать о новости посетителям, секретарям, а если под рукой никого не было, мчался в ближайший отдел и уже с порога кричал: «Товарищи, послушайте…» С легкой руки Николая Ивановича этот интерес к творчеству товарищей проник в каждую лабораторию. Вировцы охотно, открыто и публично обсуждали каждое новое сделанное в институте исследование, постепенно это превратилось в традицию. Исключение не делалось даже для директора. Его статьи, доклады, монографии подвергались столь же требовательному разбору, как и труды рядовых сотрудников. Да он и не потерпел бы лицеприятства в делах научных. Как, впрочем, не терпел всю жизнь и надутого академизма.
«Пошлю Вам скоро пук своих стихов, в нем Вы найдете, надеюсь, кое-что нужное, во всяком случае, первый набросок новой теории центров. Над ней я потрудился. Ваши критические замечания будут особенно полезны». Это писалось сотруднику, стоявшему на несколько должностных ступеней ниже директора института, президента ВАСХНИЛ; писалось по поводу главного труда жизни академика Вавилова, его классической «Теории центров».
Мысль о благодетельности широкого «перекрестного опыления» в науке, о том, что необходимо объединить разрозненные усилия учеников в общий котел, в единый фонд идей, особенно увлекала Николая Ивановича в последние годы жизни. В 1937–1938 годах в Институте растениеводства и Институте генетики велись многочисленные исследования по пшенице. Цитолог Левитский, генетик Карпеченко, систематики Фляксбергер и Якубцинер и другие с разных сторон подступали к проблеме наследственности у главной сельскохозяйственной культуры человечества. Проводили такие исследования и в других институтах. Но вести из лаборатории в лабораторию доходили скупо, медленно. Из-за этого опыты то и дело дублировались, творческие силы ученых тратились попусту. И тогда Николай Иванович заговорил о пшеничном клиринг-хаузе. Банковское учреждение, служащее для встречных взаимных расчетов, биолог взял за образец той системы учреждений, которую следовало бы, по его мнению, ввести в науку. Действительно, если организовать некий центр, куда станет срочно поступать вся свежая информация из всех «пшеничных» лабораторий, то можно размножить ее на ротаторе и тотчас же рассылать заинтересованным сторонам. Авторство каждого исследователя при этом сохранится, но итоги его поисков начнут оплодотворять труды остальных участников клирингового союза.
Может показаться, что для растениевода, увлеченного генетикой пшениц, речь шла лишь о более рациональной организации научных исследований. Но это не так. Вавилов знал: бескорыстный клуб творцов невозможен без высокой чистоты помыслов каждого участника. Для него клиринг-хауз был предприятием одновременно научным и нравственным. И по мере своих сил знаменитый академик пытался убедить товарищей по науке в необходимости новых отношений в науке, отношений, основанных на бескорыстном доверии друг другу.
Не вина Николая Ивановича, что этот принцип организации научной работы в СССР так и не привился. В 1936–1937 годах на горизонте советской биологической науки уже восходили иные величины с иными научными и нравственными мерками…
Глава 4
Садовод Мичурин, агроном Лысенко и рождение «прогрессивной биологии»
Ничто так не поучительно, как заблуждение гения.