Ореджем. Во всяком случае, я был удивлен, как стремительно она, едва приехав в Лондон, включилась в деятельность кружка, сформировавшегося вокруг Успенского, в который входили Оредж и Дж.Д. Бересфорд. Иногда мы говорили о том, что касалось нас больше всего (то есть о ее выздоровлении единственной «безобидной» теме и о тех формах, которые примет их союз, когда она выздоровеет), но в то время наша любовь повисла в пустоте, и мои воспоминания об этих днях полны отчаяния и тоски. И для меня, и для Кэтрин было ясно, что единственным средством может стать возрождение. Но как его достигнуть? Я считал невозможным вступить вслед за ней в кружок Успенского, вернее, мне казалось, что я не могу вступить в него, не нарушив своей внутренней целостности. Таким образом, я никак не участвовал в том, что волновало теперь Кэтрин больше всего. Я ей становился не нужен. Более того: я становился препятствием в ее стремлении к освобождению».
Итак, они пересекли Ла-Манш, поставив на карту все. Они согласились принять все как есть. Все рушится. Нужно либо родиться заново, либо продолжать эту ложную жизнь с ее уходящей любовью. Кэтрин принимает важное решение удаляется от мужа, порывает с благочестивой ложью их совместной жизни, пытается излечиться в одиночку, то есть найти дорогу к своему «Я», твердому, стабильному «Я», не знающему ни страха, ни надежды, такой точке в самой себе, где она уже не боялась бы смерти, где вновь засияла бы их любовь. Джон брошен и оставлен наедине со своими слабостями и обманами, тревожной нежностью, стыдливой предосторожностью по отношению к ней, с неясным и смутным миром человека, чья жена неизлечимо больна. Кэтрин уходит. Она удаляется в то место, откуда увидит Джона во всей постыдной наготе его колебаний, но где также возродится ее любовь и откуда она будет поддерживать его со всей теплотой, на которую только способна.
Роланд Мерлин в указанном мною труде очень невысоко ставит Мидлтона Мурри. Он изображает его человеком слабым и эгоистичным. Но мне думается, что не стоит разделять это мнение Мерлина, основанное на весьма поверхностных данных.
В августе 1920 года Кэтрин Мэнсфилд записывает в своем дневнике: «Я все кашляю, кашляю. Главное для меня в том, чтобы восстановить нормальное дыхание. А он молчит, опустив голову, закрыв лицо руками, как будто это невозможно вынести. «Вот что она со мной делает! Каждый новый приступ кашля действует мне на нервы». Я знаю, что эти чувства непроизвольны. Но, Боже, как они гадки! Если бы хоть на мгновение он мог забыть о себе, стать на мое место, помочь мне. Что за злая участь быть пленником самого себя!»
Мидлтоп Мурри был и впрямь пленником самого себя, как говорит Кэтрин Мэисфилд, он никогда не мог забыть о собственной персоне. Он жил, терзаясь оттого, что его жена женщина восхитительная, но разрушенная болезнью тела, сердца и души; женщина, чья жизнь висит теперь на волоске, в то время как он не испытывал метафизического страха или, скорее, понимал подобный страх только умом, но не более того.
«Перестаньте быть таким впечатлительным, перестаньте мучить себя, перестаньте что-либо чувствовать. Здесь нужна решимость, а не жалкое самокопание, внушал ему Д.Г. Лоуренс. В этом весь ваш порок: вы готовы сгноить собственную мужественность и, надо думать, именно к этому стремитесь».
Прислушайтесь к совету Лоуренса! Он говорит: «Измените свою природу!» Но как ее изменишь? И нужно ли ее менять? Не лучше ли принять себя таким, каким тебя создала природа? Мидлтон Мурри отлично сознавал, в чем его «порок», знал, что центром его жизни был он сам, хотел он того или нет. Но из глубины его «я», постоянно исследуемого, ощупываемого, судимого, которое он то жалел, то превозносил, поднималась настоящая боль, крик раненой любви к Кэтрин, Кэтрин умирающей и с проницательностью умирающих вершащей суд над его неспособностью выйти за рамки самого себя. Это было его участью, настоящим крестом супруга, который ее все-таки любил и тщетно тянулся к ней. Будучи неспособным от него отказаться, он называл этот крест «своей целостностью».
Как все становилось трудно! «Ей хотелось, чтобы я не обращал никакого внимания на ее болезнь, пишет Джон Мидлтон Мурри, но это было невозможно. Я был в таком отчаянии, что вечером, когда мы лежали рядом, приступы ее кашля заставляли меня содрогаться до самой глубины души. Было невыносимо видеть ее исхудавшей, с воспаленными глазами, превратившейся в тень. Я стоял в очередях, чтобы найти для нее подходящую пищу, но упорство, с которым я это делал, казалось ей неуместным. Почему я не мог забыть об этом несчастье? Иногда на меня находили приступы такого страшного отчаяния, что мне казалось, будто я попал в ловушку. То, что она могла истолковать мою тоску как желание освободиться от ее присутствия, переполняло чашу».
Кэтрин видела, что она несправедлива. Страх смерти толкал ее на подобную несправедливость. Джон чувствовал, что не способен преодолеть страх перед завтрашним днем, предстать перед Кэтрин в обличье сверхчеловека, который легко отбрасывает мысль о смерти, считает ничтожными мучения супруга, внезапно обездоленного болезнью своей жены, и, в порыве доверия и превосходства, зажигает на брачном ложе огонь спасительной любви, любви феерической, побеждающей все, в том числе и бациллы Коха. Она смотрела, как он волнуется, как борется со своим бессилием и страдает, подобно любому заурядному человеку. Под этим взглядом у него окончательно уходила почва из-под ног, он делал одну ошибку за другой. А она уже мечтала о том, чтобы превозмочь свою болезнь, выпутаться из трясины их отношений, чтобы ступить на твердую почву, где Джон и Кэтрин будут уже не страдающими телами с омраченными душами, но двумя воплощениями кристально чистой любви.
Чтобы достичь этой твердой почвы, необходимо было порвать с тошнотворным очарованием пары Кэтрин Джон. Ей нужно было умереть в качестве Кэтрин, супруги Джона, созданной из капризных настроений, скрытых опасений, преходящей нежности, непостоянных чувств; короче говоря, нужно было умереть той, кого любил Джон искренней, но нерешительной любовью, и стать другой, возродиться. Джон же отказывался умереть ради самого себя. Он не хотел пускаться в эту авантюру. Кэтрин еще раз осудила его за малодушие. Она убеждала себя, что достаточно умереть и воскреснуть ей одной, чтобы возродить их любовь, но не забывала при этом, что он, как всегда, слишком привязан к своему мелкому «я» и предпочитает посредственность их отношений подлинному союзу, а поэтому ей нужно бежать прочь, чтобы помочь ему перейти вместе с ней в мир настоящей жизни и истинной любви. А он, ожидая, медлил на противоположном берегу, словно курица-наседка, бессильно машущая крыльями. С наивным и в то же время хитрым эгоизмом, с жалкой гордостью интеллектуала, которому кажется, что он защищает свою «целостность», укрываясь в собственной скорлупе, он страдальчески смотрел, как Кэтрин уходит от него на этот раз куда дальше, чем уходила раньше по знакомым дорожкам физического недуга.
По правде говоря, я не думаю, что следует, по примеру Роланда Мерлина, пожимать плечами и объявлять, что Мидлтон Мурри не был «мужчиной». Хотел бы я посмотреть, как поступил бы в подобной ситуации сам Роланд Мерлин. Я даже думаю, что Лоуренс, каким бы сильным человеком он ни был, быть может, удержал бы Кэтрин в ее «обычной жизни», но лишь воздействовав на нее более резко, и тогда она бы умерла в отчаянии на койке санатория, а не Дождалась того дня, когда, полная надежд, скончалась в своей комнате в Аббатстве. Нам легко судить человека, если он не соответствует нашим пристрастиям: это составляет часть жестокой и абсурдной игры, являющейся нашей жизнью. Но мы не можем позволить себе судить его. «Бог ему судья», говорят добропорядочные люди. И я поостерегусь судить Мурри, так же как остерегаюсь, на протяжении всей этой книги, судить Гурджиева. Мурри ничего не мог сделать для Кэтрин. Кэтрин же могла сделать для себя лишь то, что она сделала. Я думаю только о стечении обстоятельств, как материальных, так и других, которые позволили Кэтрин умереть в тот самый день, когда ее муж приехал в Аббатство, о таинственном стечении этих обстоятельств. Я полагаю, что в этом есть тайный смысл. Я не могу его расшифровать, но мне кажется, что Гур-джиев сыграл здесь определенную роль или, точнее, что вовсе не случайно трагедия разыгралась под крышей дома, владельцем которого был такой человек, как Гурджиев.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ