четвереньках в предбанник, освежился кизиловым напитком. Перевел дыхание. – Уф! Я тебе все как на духу рассказал. Не то ведь хрен его знает – будем мы завтра живы или нет.

– Завидую тебе, Бобровский, – признался капитан, – а у меня ни Светы, ни Ларисы нет.

– В отпуск почаще надо ездить.

– Когда получается – тогда и езжу.

– А ты демократов ругай почаще. И не сдержанно, а последними словами. Тогда тебя будут стараться всякий раз сплавить на Большую землю, чтобы ты, не дай бог, кому из начальства на глаза не попался. Увидишь, как участятся твои отпуска.

– Спасибо за совет.

– Не веришь?

– Как сказать? – Панков неопределенно приподнял плечи, ему не хотелось обижать Бобровского; спину обдало колючим паром, жар проник до самых костей, до хребта, внутри полыхнул огонь, и Панков, сжавшись в колобок, вновь нырнул в предбанник, к ведру с «кизиловкой».

Время в разговорах проходит незаметно, тревога, что успела уже натечь буквально в каждую мышцу, переносится легче. И плевать, о чем говорить, – лишь бы говорить.

– Ожидаю, что удар нам будут наносить не только из-за Пянджа, Бобровский, а и в спину тоже – со стороны кишлака.

– С-суки! – выругался Бобровский. – Кормили их, поили семьдесят лет, последнее отдавали, учили жить по-новому, от сифилиса вылечили, а они…

– У них свое, у нас свое. Чего их ругать?

– Все равно.

– Может быть, – Панков не стал возражать Бобровскому, как не стал с ним и соглашаться. – Все может быть.

– Я предлагаю малость поспать на заставе, а часа в четыре ночи выдвинуться в окопы.

– Нет, Бобровский, в окопы выдвинемся, как только стемнеет, и спать будем там.

– Ты с ума сошел! Это же смерти подобно. Все легкие, всю утробу свою оставим в мокрых спальниках.

– Ночевать будем там!

– Ты, капитан, либо больно умный, либо больно хитрый!

– В четыре часа здесь уже камни могут плавиться, – упрямо гнул свое Панков, – тут такое будет твориться…

– Не пугай! Я – пуганый!

– В этом я не сомневаюсь.

– Ну давай, хотя бы до трех поспим. У солдат сил будет больше.

– Как только стемнеет – уходим наверх в окопы, – упрямо проговорил Панков. Он чувствовал то, чего не чувствовал Бобровский.

У Бобровского главное ведь что – свалиться внезапно на душманов, подмять их, раскатать в блин, нашуметь, настреляться вдоволь – во всяком случае столько, сколько позволит запас патронов, всколыхнуть землю и исчезнуть, а у Панкова главным было другое – он слушал тишь, сторожил границу, был неприметным и стрелял лишь тогда, когда его к этому вынуждали.

– Ну ты и га-ад! – протянул Бобровский.

– Сегодня душки из кишлака разведчика к нам присылали, – Панков даже не обратил внимания на резкость Бобровского, он специально не услышал старшего лейтенанта и вообще старался слышать только то, что ему было нужно, – сопливого, правда, но зоркого, как ворона, с цепкими глазами.

– А ты привечай тут всяких!

– И не хотел бы, да приходится. В общем, был лазутчик… Этот факт тоже намотай себе на ус, когда решишь окончательно остаться на заставе вместо того, чтобы забраться в окоп.

До самой темноты по каменному пятаку, занимаемому заставой, праздно шатались солдаты, из окон канцелярии доносилась музыка, из казармы – тихая песня под гитарный звон, из тонкого шпенька трубы, украшавшей баньку, словно перископ подводную лодку, струился высокий светящийся дым, тихо уплывал в небо, растворялся далеко-далеко – он был хорошо виден и с афганского берега и из кишлака.

А потом на горы опустилась ночь – маслянисто-черная, недобрая, с крупными серыми звездами. По весне звезды в здешних горах всегда бывают серыми, а вот наступят жаркие дни в конце мая, в июне с июлем, звезды сделаются зелеными, искристыми, нарядными, словно иллюминация на Рождество, опустятся совсем низко, будут цепляться буквально за макушки хребтов, и все здесь сделается совершенно иным, преобразится неузнаваемо.

Уже в ночи саперы заминировали дорогу в кишлак – поставили двенадцать боевых мин. Панков сам проверил их расстановку, потом с досадою потер колючую от выросшей за день щетины щеку, сказал Бобровскому:

– Одну полезную вещь мы с тобою не сделали – в кишлак не сходили. А надо было бы там появиться, к бабаю Закиру заглянуть…

– Чтобы через час бабай Закир лежал где-нибудь в канаве с перерезанным горлом.

– Да я бы повидался так, что ни одна собака не узнала бы. И ты, Бобровский, прикрыл бы меня.

– Здешние кишлаки – дырявые, секретов не хранят: все видно, все слышно, все простреливается.

– И так это, Бобровский, и не так. А с другой стороны, и без того все понятно: как только начнется заваруха и на нас попрут из-за Пянджа, то тут же попрут и из кишлака. Единственное что – не будем знать, сколько душманов подгреблось к кишлаку.

Панков организовал шесть засад – три поставил слева от заставы, откуда должна была повалить основная масса моджахедов из Афганистана, две справа, где тропки были поуже, скальные скосы – покруче, а камни – скользкие и опасные, одну засаду сделал на дороге, ведущей в кишлак, на обходных тропках, которыми пользовались не только жители, но и пограничники, поставили мины.

В окопы – их Панков все никак не мог назвать «опорными пунктами», не мог привыкнуть просто, – перетаскали почти все ящики с патронами, оставив на заставе совсем немного, тщательно укрыли эту заначку, забрали с собою все гранаты.

– Ну вот, кажись, и финита, – сказал Панков Бобровскому, – финита ля комедия… Не ругай меня за то, что не дал поспать на заставе. Там оставаться опасно. Поверь мне, у меня все-таки шкура резаная- перерезаная, вся в отметинах, и каждая отметина сегодня скулит, словно ревматизм у бабки, дым и стрельбу предсказывает. Если утром не увидимся, значит, всё, – Панков помотал в воздухе рукой, – значит, там увидимся, где звезды, – он поднял голову, посмотрел на небо.

– А ты моим напиши, если со мною случится, в Ригу. Адрес я тебе сейчас нарисую. И на меня, капитан, тоже не обижайся: это у меня характер такой ругательный, покою не дает, а так я человек смирный. – Бобровский потянулся к Панкову, чтобы обняться.

– Да уж, смирный… Когда спишь зубами к стенке, с палкой можно пройти мимо.

Бобровский засмеялся.

– Жаль все-таки, что не удалось похрапеть на заставе.

– Не жалей об этом. Живы будем – похрапим.

* * *

В тот момент, когда темнота сгустилась над горами и саперы готовились ставить мины, жизнь в кишлаке практически прекратилась. Кишлак стих, зажался, людей в нем словно бы совсем не стало – были люди и исчезли, растворились, вымерли, обратились в землю, в ничто, в тени… В темноте на улице появился одинокий старик с суковатым посохом, вырезанным из дерева, которое в здешних горах не растет. Старик беззвучно двигался по улице, прижимался к дувалам, зорко вглядывался в темноту, часто протирал слезящиеся от напряжения глаза.

Шел он в сторону заставы. Он уже прошел весь кишлак, но у последнего дувала задержался, оглянулся в темноту – показалось, что он слышит скрип, собачий скулеж, хотя время сейчас наступило такое, что в кишлаке не стало собак – бродячие перевелись все до единой, и того псиного ора, что сопровождал всякое ночное движение по пыльной кишлачной улице, сейчас уже нет.

Нет, это только показалось: сзади никого. И ничего.

Старик вздохнул, потрепал пальцами бороду, вспушил, словно бы стараясь сделать ее воздушнее и гуще, расчесал ее – нерешительность не покидала старика, он колебался.

Вы читаете Тихая застава
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату