Через несколько минут он аккуратно, стараясь, чтобы под ногами не хрустнул ни один камешек, двинулся дальше.
Он прошел метров сто, когда камни впереди вдруг зашевелились и из-за них вытаяли две темные фигуры, едва различимые в ночи. Рослые, в халатах, с автоматами, повешенными на грудь.
– Ты куда, бабай Закир? – негромко поинтересовался один из них. Голос был жестким, чужим, бабай Закир невольно поморщился: голос подействовал на него неприятно.
– Кто вы такие? Я вас не знаю.
– А нас и не надо знать. Важно, что мы тебя знаем, бабай Закир. Куда ты идешь?
– Так… – бабай Закир неопределенно махнул рукой. – Никуда. Прогуливаюсь… Впрочем, – он потыкал рукой в темноту, – туда иду.
– Куда туда? Что-то непонятно. На заставу, что ль?
– Зачем мне застава, я человек старый, чтобы с пограничниками чаи гонять. А водку я не пью.
– Старый – не старый, но начальник заставы к тебе несколько раз приходил в гости. К другим людям не ходит, а к тебе ходит. Раз ходит, значит, ты для него не чужой.
– Был случай, я у него солярку просил. Один раз или два. Он мне давал немного. Потом заглядывал ко мне, и все. Но это и не в счет.
– Не один раз он у тебя был, и не два – больше был… И сейчас ты идешь на заставу.
Человек с автоматом был прав – бабай Закир действительно шел на заставу – хотел предупредить Панкова о том, что ночью готовится нападение. В кишлаке появились посторонние люди. Много людей, все вооруженные. Часть из них осела в домах, спряталась, часть ушла на ближайшую гору – там есть пещеры. Бабай Закир немо помотал головой – врать он не умел, гулко высморкался, стараясь не попасть мокретью ни себе на ноги, ни на ноги своих грозных собеседников, обутых в крепкие, сшитые из толстой кожи ботинки. Ботинки эти он сумел хорошо разглядеть в темноте: от сознания того, что он попал в капкан, из которого вряд ли выкрутится, зрение у бабая обострилось, стало кошачьим…
– Ну, признавайся, бабай Закир, не тяни, на заставу ведь путь держишь?
Бабай Закир молчал. Он знал, что будет дальше, горестно склонил голову, по щекам у него заскользили горючие слезы. Душманов он не боялся, смерти тоже не боялся – познал, что это такое, давным-давно, еще на Великой Отечественной, забравшей у него три лучших года жизни и оставившей на теле две глубоких отметины. Единственное, чего ему было жалко – дом свой и домашних, особенно внуков, – как они станут жить без него?
– Предатель ты, бабай Закир, – жестко проговорил человек с автоматом, нагнулся к старику, дохнул на него луком и мясом, – предатель таджикского народа.
– А ну, наклонись ко мне поближе, послушай, чего я тебе скажу, – тихо, отвердевшим голосом потребовал бабай Закир.
– Ну! – человек с автоматом наклонился к старику еще ниже. – Говори, говори, в результате я, может быть, тебя помилую.
Бабай Закир повозил во рту языком, сбивая слюну в комок, выпрямился и плюнул в лицо человеку с автоматом. Тот стоял близко, совсем близко, бабай Закир не промахнулся – он просто не мог промахнуться.
– Больше никогда так не говори, поганка! – сказал бабай. Вовремя он вспомнил любимое слово своего фронтового командира младшего лейтенанта Игоря Лопатина – «поганка»… Ах, как кстати оно легло на язык, и прозвучало не хуже плевка. А бояться этой поганки с автоматом – значит, предать память того же Игоря-джана, сложившего свои кости под Кёнигсбергом.
Человек с автоматом от неожиданности даже вскрикнул, отступил чуть назад и изо всей силы ударил бабая Закира кулаком в лицо. Было слышно, как у бабая хрустнула какая-то костяшка; старик вскрикнул, задохнулся от боли – собственный крик вошел ему внутрь, он сглотнул болевой пузырь и вскрикнул снова, взмахнул руками, пытаясь удержаться на ногах, но не удержался, пополз вниз, человек с автоматом схватил его за воротник:
– А н-ну стоять, с-собака!
Бабай Закир захрипел – человек с автоматом сдавил ему шею, бабай ухватился обеими руками за руку незнакомца, попробовал оттянуть от своего горла, но не тут-то было. Человек с автоматом выдернул из-за пояса пчак – азиатский нож с широким темным лезвием, на котором золотилась насечка, и узкой тяжелой рукоятью, – поднес его к лицу бабая:
– Бороду обрезать тебе я не буду – Аллах не простит! Но Аллах будет доволен, если я тебе отрежу голову целиком. Вместе с бородой.
– Гхэ-гхэ-гхэ, – забился в плаче-кашле бабай Закир.
Человек с автоматом коротко, не замахиваясь, нанес рукояткой ножа удар по лицу бабая Закира. Тот вскрикнул, снова кулем пошел вниз, но боевик удержал его – крепкий был мужик, с железной рукой, – под глазом у бабая Закира образовалась черная кровянистая рана. Плечи бабая затряслись – то ли плач, то ли кашель начал выворачивать его наизнанку, мешал говорить, в груди раздался хрип, и старик прошептал едва слышно:
– Дай Аллах тебе здоровья, сынок!
Но «сынок» не услышал его – он предпочитал сейчас вообще не слышать старика. Кроме одного – того, что касалось заставы.
– А теперь скажи, зачем ты шел на заставу? Ну, повинись перед смертью, бабай!
– Гхэ-гхэ-гхэ! – бабая Закира продолжало трясти.
– Не хочешь, значит, – со злым сожалением протянул человек с автоматом. – Ну чего тебе надо на этой заставе, у этих рашен-шарашен? Хотел предупредить неверных, что мы пришли?
Боевик раздумывал: можно, конечно, отрезать бабаю голову острым пчаком и тогда – никаких хлопот, предатель будет мертв, а в кишлаке ни один человек даже пальцем не пошевелит, чтобы защитить его – это боевик знал точно, – и похоронят бабая, как собаку, поскольку будет считаться, что он пал от руки моджахеда, борца за правое дело, но тогда, как ни крути, на нем все равно будет кровь единоверца, а можно и отпустить его восвояси… Пусть идет на заставу. Пограничники уже поставили мины, на первой же бабай подорвется. И тогда пограничники будут виноваты в его смерти. Кишлак на этих ребят в потрепанной форме будет смотреть косо…
А если бабай не подорвется, если пограничники мины еще не поставили? Или поставили, но не боевые, а сигнальные? Или еще хуже – бабай свернет с дороги на боковую тропку и обходным путем вернется в кишлак?
Человек с автоматом ударил бабая Закира еще раз рукояткой пчака, тот дернулся в руках боевика, захрипел, лицо его залила кровь, оно стало страшным, черным. Бабай на несколько секунд потерял сознание, обвис, но потом пришел в себя, выплюнул изо рта какую-то окровавленную костяшку, и человек с автоматом перестал колебаться – дух свежей крови раздразнил его, поглотил остатки нерешительности. Он сбил с бабая тюбетейку, жестко, будто плоскогубцами, ухватил старика за ухо и в ту же секунду секанул пчаком по выгнувшемуся, с костистым кадыком горлу.
С шумом, будто из надувшегося шара, выпростался воздух, человек с автоматом сделал еще одно резкое движение пчаком, и на дорогу, на камни полилась дымная липкая кровь; боевик брезгливо отстранился от бабая, секанул ножом еще раз, потом ловко перерезал позвоночный столб, угодив точно на стык позвонков, и бабай Закир повалился на землю без головы. Голова его осталась в руках боевика.
– Вот так, – произнес боевик удовлетворенно и отбросил голову бабая.
Его напарник молчал, стоял как изваяние в нескольких метрах от старика, держа руки в карманах халата. Автомат висел у него на плече стволом вниз.
– Ну как, все тихо? – спросил его старшой, брезгливо вытирая руки о полу куртки.
– Все тихо.
Панкову снились пельмени – маленькие, слепленные вручную из нескольких сортов мяса – говяжьего, свиного, бараньего, с чесноком и луком, аккуратные подушечки, сваренные в большом «семейном» чугуне, и во рту у него невольно собиралась слюна. Хотелось пельменей. У них в детдоме пельмени считались предметом некоего культа. Их делали в день рождения директора, один раз в году. В тот день вся кухня священодействовала, стараясь угодить начальству, – пельмени варили, пельмени жарили, после пельменей пели песни. А потом целый год ждали, когда же снова подойдет день рождения