— Вы поссорились с чайкой?
— Нет. Я улетел тихо.
— Но, надеюсь, вас теперь можно называть моряком?
Аполлон Мухолов кинул на Гришу несколько быстрых булавчатых взглядов.
— Нет. Моряка из меня не вышло. Хотя, если быть справедливым, морских воробьёв нет в природе. Морские птицы питаются рыбой. У меня от неё изжога и дурной запах во рту… А волны! Вы видели волны?
— Нет ещё, — честно сознался Гришка. — Крупных волн я ещё не видел.
— А ветер! Бешеный ветер, и спрятаться негде. Весьма неприятное и постыдное чувство — неуправляемость. Тебя куда-то несёт, а ты не можешь противостоять и бороться… Конечно, справедливости ради, нужно отметить, что тамошние береговые воробьи приноровились. Они умеют предчувствовать ветер и научились скрываться вовремя. А в затишье, когда тепло и безопасно, они купаются в море на мелком месте. Вы бы видели, какими они тогда становятся гордыми и надменными, прямо микробакланы. Но с моей отвагой на море невозможно. Последний раз я утомился, летая, как буревестник, над морем, там, где волны, сел на плавающий предмет, и — что вы думаете? — этот предмет оказался уткой-нырком, которая сунула голову в воду и высматривала добычу. Она её высмотрела и нырнула. Не кривя душой, я скажу — я испугался. Вы бы не испугались, оказавшись в открытом море? К тому же, как вы, наверное, догадались, я не умею плавать.
— Вас спасли пограничники? — спросил Гришка.
Аполлон Мухолов посмотрел на него с укоризной.
— Шутки тут неуместны. Меня спасла моя чайка… И это ужасно. Я потерял престиж. И я решил уйти тихо. — Аполлон Мухолов нахохлился. Именно в тот трагический момент в моих суждениях появились ирония и сарказм. Надеюсь, вы это заметили?.. Любовь, Григорий, дело ответственное. Нужно быть всегда на высоте и не выглядеть мокрой курицей. Ах, какое это сложное дело — любовь!
Придя домой, Гришка спросил прямо:
— Дядя Федя, любовь — сложное дело?
— Смотря как посмотреть. Если любовь, так — любовь. А если нет её, тогда — сложное дело… — дядя Федя оживился, воскликнул вдруг: — Вот оно! — Полез на печку и, достав оттуда пишущую машинку, сказал: — Мемуары писать старикашечье дело. А я ещё молодец — займусь поэтическим творчеством. Я в себе силы чувствую прилив.
Дядя Федя принялся шагать по избе, размахивая руками, дёргая головой. Потом набросился на пишущую машинку и зафиксировал:
Она была красивая, как сон,
Как воздух сна,
Как сна очарование.
В неё влюбивши был весь первый эскадрон.
И резкий фокус расставанья.
И чуждый стук копыт…
— Это про что? — шёпотом спросил Гришка.
— Про любовь. Разве про что другое пишут стихами?
— А фокус какой был?
Дядя Федя глянул на Гришку и глаза прикрыл, словно Гришкины щёки с ярким румянцем от витаминов ослепили его.
— Фокус в оптическом смысле. Очень резкий был фокус… Её махновцы казнили. Они её связанную затоптали конями…
Когда дядя Федя руку от лица отнял, то увидел Гришка в его глазах сырой блеск.
— Да… — сказал дядя Федя. И голова его опустилась к столу. И ещё опустилась… И…
Видать, шрамы от многочисленных ран, а также ожогов, ушибов и вывихов в некоторых случаях сдерживаться не помогают. Даже наоборот.
Ночью Гришка спал плохо, ворочался. Всё слышался ему тот чуждый стук копыт. Под утро он крепко уснул и заспался.
Открыл глаза — у окна дядя Федя. Фуражка-капитанка на нём, китель с орденами и морские брюки, но босиком — наверно, ботинки парадные куда-то засунул и не найдёт.
— Письмо от Пашки пришло. Испытания проходят успешно, — сказал дядя Федя торжественным голосом.
Гришка вскочил, глаза ополоснул.
— Кто испытывал? Дядя Вася?
— Васька сбежал после второго прогона. Заскучал. Языком чесать ему запретили, на гармонии играть нельзя. Игра на гармонии аппаратуру разлаживает. Не понимает аппаратура, где настоящие переживания, где от музыки. Устроился Васька в молодёжный клуб «Романтики» гардеробщиком. Там ему болтать будет с кем… — Дядя Федя оглядел Гришку с придирчивым одобрением. — Пашка спрашивает, как твоя становая ось? Зовёт в Москву на нетрясучем транспорте прокатиться.
Гришка перебил дядю Федю повторным нетерпеливым вопросом:
— Так кто же испытывал?
— Пашка сам. И ещё один человек… Наш командир, товарищ Гуляев.
Гришка остановился посередине избы и отчётливо ощутил, что становая ось за эти дни у него покрепчала.
— Ух ты… — прошептал он.
За завтраком, попивая чай с молоком, Гришка воображал нетрясучий транспорт шарообразной формы и себя машинистом. Бурное море вообразил, в котором Аполлон Мухолов тонет, и, чтобы не засмеяться, закашлялся.
— Знаю, — проворчал дядя Федя. — Некоторые внуки воображают, что до всех тонкостей и глубин они своим умом дошли. Возмутительное самомнение! Я спрашиваю: что они понимают в жизни? И отвечаю на этот вопрос категорически: мало чего они понимают. — Дядя Федя запил эту длинную тираду чаем и спросил как бы исподволь: — Ну и как же мы в этом наступившем дне будем жить?
— Нормально, — ответил Гришка. — А то как же?
— Да, — сказал дядя Федя. — У некоторых внуков развивается заносчивый стиль в разговоре.
Правда в дяди Фединых словах была, Гришка покраснел. Но тут, не постучав, поскольку дверь была нараспашку, вошёл Пестряков Валерий.
Очень хмурый.
Очень угрюмый.
Весьма озабоченный.
Вошёл и сказал:
— Фёдор Иванович, отдайте обратно.
— Или вот некоторые, — проворчал дядя Федя. — Входят в дом без стука и не здороваются. Где уважение?.. Я вот, к примеру, создал передовую бригаду из дачного населения, научил её колхозной работе на сенокосе, так научил, что они теперь без меня управляются, и не горжусь этим. Сейчас я чувствую в себе прилив сил, чтобы заняться изобразительным творчеством, и носа не задираю. Гришка, неси рубанок, я буду подрамник мастерить.
— Фёдор Иванович, — снова сказал Пестряков Валерий. — Отдайте обратно, будьте добры.
— Что отдать? Что ты ко мне пристал?
— Удивление моё отдайте.
— Мы с тобой поменялись? Поменялись. Ты сам настаивал? Сам. Я ему удар без промаха подарить хотел, а он настоял — поменяемся.
— Теперь разменяемся.
— Удивляюсь, — сказал дядя Федя. — Это нехорошо, Валерий. Через мой удар без промаха в широком смысле ты знаменитым Пестряковым стал. Своего добился, а теперь обратно? Что ты на это скажешь?