жизнь, окрашенную позабытыми жаркими красками.
Ласточки сидели густо по телеграфным струнам. Лягушата скакали в спешке по делам своего вольного озорства. Кроты подставляли ветру слепые рыльца. Да еще гудела, стрекотала, звенела вокруг насекомая мелочь.
И никто не провожал меня в школу, и день тот, день первый, позабылся бы, стерся в памяти, но в большой деревне, в богатой ее середке, под усмешку узорчатых окон на голову мне слетел петух. Как архангел, мечом опоясанный, он низринулся на меня с церковной ограды.
Я сражался с ним, размазывая под носом обиду и ярость. Норовил разбить его насмерть носком башмака. Разве мог я тогда понимать, что петухи нашего детства бессмертны.
Он был мастером драк, соображал хорошо и, отскакивая, чтобы снова напасть, красовался: выгибал шею, чиркал острым крылом по траве, распушал хвост, будто радугой окружал себя.
Он был схож с многоцветной травой на вечерней заре. Но нельзя описать его красоту, как нельзя описать мгновение, не разрушив его краткой сущности.
Я назвал петуха лазоревым, не ведая, что лазурь согласуется лишь с могучим спокойствием дня.
Петух рвал кремневыми когтями мой новый портфель. Он кричал:
— Я тут дракон! А ты кто?
— А я в школу иду, — отвечал я.
Он кричал:
— В школу дорога другая!
— А я эту выбрал…
Наше первое сражение закончилось как бы вничью. По моему тогдашнему убеждению, все-таки победил я, потому что не свернул в близко манящий проулок, потому что и завтра пошел той запретной дорогой, на которой он выполнял роль дракона.
Сражались мы каждый день. Осень была затяжной и роскошной.
— Хоть бы дождик полил, — говорила бабушка. — Под дождем петухи смирные.
Бабушка уговаривала меня ходить в школу окольно, даже плакала, предсказывая мне худую кончину. Ни отец, ни мать не участвовали в выборе моего пути: отец уже несколько лет работал в городе Ленинграде — иногда в кондитерском производстве, иногда в парфюмерном. На хозяйственной должности — дворником. Мама к нему поехала.
Одноклассники меняли свое отношение ко мне гурьбой, то дружно жалея меня, то дружно меня порицая. Главный силач Вася Силин надо мной смеялся, называл меня дураком. Лукавые деревенские бабки объясняли явление петуха в моей жизни так:
— Дивья! Потому что нехристь ты неумытый. Сколько годов уже без креста живешь! Мамка твоя безобразница.
Я был первым и тогда единственным некрещеным младенцем в деревне, да, пожалуй, и на всей Валдайской возвышенности, приверженной Нилу Столпнику.
Мои незлобивые, простодушные родственники время от времени обнаруживали на мне острые уши и бесовские шишки. Что касается хвоста, то, разглядывая с интересом место, где, по их убеждению, должна была назревать черная бородавка, из которой в свой час проклюнется хвостик — маленький, наподобие поросячьего, — они сходились в дружном едином мнении, что я уже наловчился дурить их — отвожу им глаза, и они всегда будут вправе устроить мне выволочку, всыпать перцу, выдрать как Сидорову козу и в конечном счете послать туда, куда Макар телят не гонял.
Жилось трудно.
Только учительница, юная и от юности беспечная, ставила мне тройки там, где должна была красоваться двойка. Она в меня верила. Гладила иногда мое вспухшее темя и побуждала идти вперед, говоря:
— Не робей, братец. Три к носу… и все пройдет.
Боги земли, сохраните для будущих поколений мальчишек слово «учитель» в его первозданном значении.
Я же продолжал идти той дорогой, не помышляя о сдаче или прощении.
И настал день, когда петух не набросился на меня. Он вышел навстречу мне гордо и дружелюбно.
— Нельзя превращать это дело в забаву, — сказал он.
Я согласился с ним, радостно ощутив его превосходство.
Мы пошли вместе. Молча.
И чем дальше мы шли, тем теплее становилось у меня в груди, тем величественнее шагал мой петух и пожар его оперения становился все грандиознее.
Перед школой он сделался похожим на гарцующего коня. Он так и взошел на крыльцо.
Устроил побоище моим одноклассникам. Тех, кто постарше, тоже отколотил.
Ребята кричали мне:
— Убери своего петуха!
— Ишь дракон! Голову ему оторвать надо. Ноги повыдергивать.
— И тебе заодно.
Вася Силин, которого петух почему-то не клюнул, ушел в угол и заплакал.
Только учительница, как я уже говорил, молодая и от юности своей совершенно беспечная, села на крыльцо, на уже холодные доски, и погладила петуха по спине. Он стерпел ее ласку с достоинством воина.
После уроков он встретил меня у церкви.
— Пойдем, я хочу показать тебя моим курицам.
Курицы были нарядны, неторопливы и, как подобало тогдашней моде, упитанны.
— Полюбуйтесь, какой красивый! — крикнул петух.
Курицы окружили меня, восхитились, почистили клювики о мои башмаки и, благодушно переговариваясь, пошли ворошить конское яблоко.
— Ты им понравился, — сказал петух. — Понимаешь, я отыскиваю зерна и, когда нахожу, зову своих куриц. А кого же еще? Для кого мы стараемся?
Я, наверное, покраснел. Он пожалел меня.
— Ты конфузливый. Не печалься, это пройдет. Как у тебя с любовью?
Я ответил решительно:
— Есть!
Мне казалось, что я влюблен в одноклассницу Кланю Ладошкину, в Клуньку — так я ее называл.
— Что ты намерен делать в дальнейшем?
— Не знаю, — ответил я. — Стану летчиком.
Петух посмотрел на меня снисходительно. Шевельнул крыльями, будто плечами пожал.
— Единственно стоящее занятие — находить зерна.
Он проводил меня до дому.
Роскошная осень уже обносилась. Во всем, даже в небе, появился землистый оттенок. Сверкал только он, мой петух.
— Я знаю, ты скоро уедешь, — сказал он. — Пожалуйста, не воображай, что ты меня победил, — это глупо. Впрочем, я не стану тебя винить. Глупость — явление стихийное.
Действительно, я скоро уехал в город Ленинград: мой отец хорошо устроился на шоколадной фабрике, даже комнату получил.
Я жил в каменном городе.
Потом жил на войне.
Потом в местах, где нет петухов.
Снова вернувшись в город, бросился я осваивать гигиену мышления, аккуратность кафеля, яркость синтетических тканей и цветной кинопленки, громкую бесполезность споров, разнообразие вин, пряность восточной кухни, отстроумие от недомыслия, — короче говоря, греб по течению, наслаждаясь скоростью моего челна и не желая заботиться о том, что река, по которой я плыл так быстро, называется рекой времени.
Правда и то, что ночь за полночь я с покаянием торопился домой. Хранительница моего очага