европейской территории. Пушкин входил в него желанным, почетным и, можно думать, любимым гостем. Поэт был в большей или меньшей степени знаком со всем дипломатическим корпусом. Некоторые из послов и посланников (французский -- барон Барант, баварский -- граф Лерхенфельд, вертембергский -- князь Гогенлоэ-Кирхберг, саксонский -- барон Лютцероде) хорошо знали Пушкина и высоко ценили его как поэта. В особенности это надо сказать о Лютцероде, прекрасно овладевшем русским языком и даже переводившем Пушкина. Однако, вне всякого сомнения, именно салоны Фикельмон и ее матери были для поэта главным источником сведений о западно-европейской жизни, источником, который не могла закрыть царская цензура. Там он имел даже возможность получать книги, не допускаемые к ввозу в Россию. Известно, например, что граф Фикельмон в 1835 году подарил поэту два тома 'контрабанды', как он сам назвал в приложенной записке,-- запрещенные стихотворения Генриха Гейне. Посол иногда оказывал своим русским знакомым и более серьезные услуги -- некоторые письма А. И. Тургенева Вяземскому, как оказывается, привозили из-за границы курьеры австрийского посольства. Всего интереснее было бы узнать, какие же именно политические разговоры с участием Пушкина происходили в салоне Долли Фикельмон. Она ведь интересовалась политикой, особенно иностранной, так же горячо, как и поэт. К сожалению, пока мы этого не знаем. Однако переписка Дарьи Федоровны с Вяземским показывает, что круг вопросов, интересовавших их обоих, был очень широк -- от текущей иностранной политики до христианского социализма Ламеннэ и Лакордера {О внутренней российской политике в письмах, большею частью посылавшихся по почте, естественно, не говорится.}. Повторю еще раз, что эта переписка, по всей вероятности, -- прообраз, тех бесед, которые велись в салоне Фикельмон зачастую с участием Пушкина. Как мы видели, польский вопрос в переписке друзей -- одна из очень волнующих тем. В дневнике Долли ему также посвящено большое число записей. Во время польского восстания 1830--1831 годов Пушкин мог говорить о нем с Дарьей Федоровной только во время своего короткого (всего одна неделя) пребывания в Петербурге в мае 1831 года. Зато, начиная со второй половины октября того же года, когда поэт вернулся с женой в столицу, он, бывая в салоне Фикельмон, можно думать, не раз говорил о только что закончившейся трагедии. По всей вероятности, Пушкин и Долли немало спорили. Они оказались в противоположных лагерях. Хорошо известно, что поэт, исходя из 'высших' государственных интересов, как он их понимал, убежденно и страстно желал победы над поляками. Об этом вопросе как у нас, так и за рубежом (особенно в славянских странах) существует огромная литература. Надо сказать, что и среди русских его современников отношение к этим стихам было далеко не единодушным. Пожалуй, всех резче отзывается о них один из ближайших друзей Пушкина, убежденный западник и полонофил Вяземский. В своей дневниковой записи 14 сентября 1831 года он назвал 'шинельными стихами' 'Старую песню на новый лад' Жуковского, напечатанную вместе с обоими стихотворениями {Обширное исследование об откликах на эти стихотворения в России и за рубежом опубликовал В. А. Францев ('Пушкин и польское восстание 1830--1831 года. Опыт исторического комментария к стихотворениям 'Клеветникам России' и 'Бородинская годовщина'.-- В кн.: 'Пушкинский сборник'. Прага, 1929, с. 65 -- 208).} Пушкина в брошюре 'На взятие Варшавы'. Вяземский сам объяснил в дневнике значение этого выражения -- 'стихотворцы, которые в Москве ходят в шинели по домам с поздравительными одами'. В длинном рассуждении о выигранной русскими войне он прибавляет: 'Наши действия в Польше откинут нас на 50 лет от просвещения Европейского. Что мы усмирили Польшу, что нет -- все равно: тяжба наша проиграна.-- Для меня назначение хорошего губернатора в Рязань или в Вологду гораздо более предмет для поэзии нежели взятие Варшавы' {П. А. Вяземский. Записные книжки. 1813-- 1848. М., 1963, с, 211--213.}. 22 сентября Вяземский в том же дневнике обрушивается на Пушкина: 'Пушкин в стихах своих: Клеветникам России кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы, на которые отвечать было бы очень легко даже самому Пушкину. За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем к ней. Народные витии, если бы удалось им как- нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим <...> В 'Бородинской годовщине' опять те же мысли, или же безмыслие. Никогда народные витии не говорили и не думали, что 4 миллиона, могут пересилить 40 миллионов, а видели, что эта борьба обнаружила немощи больного, измученного колосса. Вот и все: в этом весь вопрос. <...> И что опять за святотатство сочетать Бородино с Варшавою? Россия вопиет против этого беззакония' {П. А. Вяземский. Записные книжки. 1813--1848. М., 1963, с. 214--215.}. Елизавете Михайловне Хитрово Вяземский писал 7 октября 1831 года, вероятно, с оказией: 'Что делается в Петербурге после взятия Варшавы? Именем бога (если он есть) и человечности (если она есть), умоляю вас, распространяйте чувства прощения, великодушия и сострадания. Мир жертвам! <... > Будем снова европейцами, чтобы искупить стихи совсем не европейского свойства. Как огорчили меня эти стихи! Власть, государственный порядок часто должны исполнять печальные, кровавые обязанности; но у Поэта, слава богу, нет обязанности их воспевать <...> Все это должно быть сказано между нами, но я не в силах, говоря с вами, сдерживать свою скорбь и негодование. Я очень боюсь, как бы мне <...> не остаться виноватым перед вами в этом вопросе; <...> но в защиту от вас прибегаю к вашему великодушию и уверен, что найду оправдание. Во всяком случае, взываю о помощи к прекрасной и доброй посланнице. Нет, говорите, что хотите, но не в наши дни искать благородных откровений в поэзии штыков и пушек <...>' {'Русский архив', 1895, кн. II, с. 110-- 113. В публикации приведен также французский текст подлинника. Перевод оказался точным.}. Стихотворения Пушкина, о которых идет речь, вызвали совершенно различные отзывы его друзей. А. И. Тургенев, как и Вяземский, отнесся к ним резко отрицательно. П. Я. Чаадаев 18 сентября, наоборот, написал поэту восторженные строки: 'Вот, наконец, вы национальный поэт; вы, наконец, нашли свое призвание. Особенно изумительны стихи к врагам России; я вам это говорю. В них мыслей больше, чем было сказано и создано у нас в целый век'. Многие известные и малоизвестные лица, близкие друзья Пушкина и просто знакомые сочли нужным высказаться по поводу стихотворений Пушкина, так оглушительно прозвучавших в то тревожное время. Полемика была жаркая, и, что самое примечательное, она, на разных языках, продолжается иногда и в наши дни. Вернемся, однако, к 'прекрасной и доброй посланнице', к помощи которой взывал Вяземский. Можно было ожидать, что графиня Фикельмон, так ратовавшая впоследствии против всех национальных восстаний в Австрийской империи, сойдется во взглядах с поэтом. В действительности все оказалось иначе. 13 октября 1831 года Дарья Федоровна пишет Вяземскому: 'Если бы вы были для меня чужим, безразличным, если бы я не имела к вам тени дружбы, дорогой князь, все это исчезло бы с тех пор, как я прочла ваше письмо к мама по поводу стихов Пушкина на взятие Варшавы. _В_с_е, что вы говорите, я думала с первого мгновения, как я прочла эти стихи. Ваши мысли были до такой степени _м_о_и_м_и_ в этом случае, что благодаря одному этому я вижу, что между нами непременно есть сочувствие. Но это было даже излишним, потому что издавна я восхищаюсь в вас еще в тысячу раз больше, чем вашим умом -- благородной душой, горячим сердцем и пониманием всего, что справедливо и прекрасно. Когда вы вернетесь, мы вволю поговорим обо всем, что это неожиданное стихотворение внушило вам!' {Перевод мой -- Н. Р. Письмо опубликовано в 'Литературном наследстве', т. 58, с. 106.} Резкое недовольство, даже негодование по поводу 'Бородинской годовщины', надо сказать, вполне согласуются с тем, что Фикельмон писала Вяземскому во время польского восстания и с ее дневниковыми записями. Дарья Федоровна, несомненно, сочувствовала полякам, хотя в рядах сражавшихся с ними русских войск были ее родственники Тизенгаузены и многочисленные знакомые -- гвардейские офицеры. Событиям в Польше посвящено множество записей. Польские события глубоко ее волновали, но больше с моральной, чем с политической стороны. Долли прежде всего тяжело переживала пролитие крови. На поляков, среди которых у нее тоже было немало великосветских друзей и знакомых, Фикельмон смотрела как на угнетенную героическую нацию, которая доблестно ведет безнадежную, по существу, борьбу. В возможность успеха восстания она, вероятно отражая мнение мужа, с самого начала не верила. Еще 25 января 1831 года Долли записывает: 'Если они будут хорошо драться, они прольют много русской крови, но исход борьбы несомненен!' 'Нельзя без боли присутствовать при этой агонии народа! В особенности сейчас, когда они сражаются, как герои, разве, можно отказать им в симпатии, в восхищении' (16 февраля). 'Целая нация в агонии, тысячи героев умирают со славой, а остальные гибнут от холеры и голода. Вот состояние этой несчастной Польши, о душераздирающей и ужасной катастрофе которой в