Пе закружил по полю, сжимая бутылку слабыми пальцами. Он материл всех нас в ритме вальса. В «Каприни» он плюнул, но не попал. Один солдат рядом пожелал попасть в «Каприни» струей, но струю отнесло ветром на нас.
Аве, Мария!
Потом Пе отглотнул из бутылки еще глоток, уже весело и бесшабашно, и упал в воронку, мягкую, как илистый берег, — от пашни шел запах талой воды, — поднялся на локте, ласково оглядел поле, вытер нос грязной рукой, устроился в воронке поудобнее и уснул, похожий на шкварку в ржаном тесте. Взрыв рядом присыпал его всходами пшеницы, как укропом.
Некоторые его товарищи, я в том числе, еще боролись с вращением планеты, но в основном уже спали, свернувшись калачиком в черных воронках. И никто не обращал никакого внимания на «макаронников», которые все закладывали виражи и бросали с небес свои бомбочки. Летчики, наверно, сфотографировали павших противников и, наверно, получили за храбрость и меткость при бомбометании итальянские медали.
Когда солдаты проснулись, суглинок, высохший на щеках, так стянул кожу, что нижние веки вывернулись и все они казались бешеными.
А на следующий день мы лежали в передовом окопе под дождичком, хоть и бисерным, но весьма мокрым. Такое впечатление было, что он падал не с небес, а зарождался прямо над нами.
Чтобы вода со дна окопа не заливалась за шиворот, под голову я подсунул толстый кусок дернины.
И говорю:
— Спишь, Пе? А у меня задница так намокла и набухла, что, полагаю, стала белой и рыхлой, как рыбье брюхо. Полагаю, на ней можно сеять табак.
— Почему именно табак? Почему не сорго?
— Потому что курить хочется.
— Ты и мою и свою махорку выкурил — сдохнешь. Посмотри, бабочка под дождем. Ты когда-нибудь видел бабочку под дождем?
Бабочка порхала над бруствером, хотела сесть на землю, но земля была водой. Бабочка снова вздымалась. И снова садилась. И снова вздымалась. Но вот она нырнула в окоп, прицепилась под нешироким земляным карнизом и медленно, даже величественно, сложила крылья.
Писатель Пе сказал:
— Очаровательно.
Рядом с ним, втянув голову в воротник, унылый и многомудрый, сидел сержант Парин, старший группы. Мы должны были идти в тыл к румынам взрывать мост. Взорвали. Потом командование задавить хотело того, кто взорвал. Очень нужный был мост.
Не ломайте мосты, не взрывайте их, не бомбите — берегите, как храмы!
Вот Парин и говорит:
— Ну народ — сейчас в тыл идти, а они кто про задницу, кто про бабочек под дождем. Если говорить о чем, то о девках. Это самая главная тема войны — главнее математики.
— Извините нас, — ответил Парину Пе.
Он вообще извиняться любил. И сейчас считает извинение в числе главных средств налаживания коммуникации.
Сержант Парин погиб под Люблином, умер у Писателя Пе на руках. После Парина я принял машину.
Как-то мы с Писателем заночевали в немецком городке, еще не занятом нашими частями. В разведку мы ходили вчетвером, но двое ребят, не разделявших нашу любовь к губительно мягким немецким перинам, потопали по снежку в бригаду с донесением, что в городе частей противника нет и фольксштурм не наличествует. Рассчитывали они и на жаренную со свининой картошку. Ротный повар у нас был артист — пел и всегда жарил картошку для себя, для командира роты и для разведчиков, обещавших вернуться. Повар любил смотреть, как разведчики «кушают», и все расспрашивал и выведывал: подходы, подъезды, где что и что как. Случайно в котле кухни мы обнаружили восемь штук шелка. Нужно отдать повару должное — шелк он припас для барышень нашего банно-прачечного отряда. Он роздал шелк при нас и все улыбался и шаркал ногой, как народный артист Ильинский.
Мы с Писателем Пе не первый раз ночевали в городах, еще не взятых. Танки — оружие для войны днем. Фауст-патрон — такая удобная и простая штука, — мальчишкам под силу и девушкам. Танк беспомощен в городе с узкими улицами, тесными перекрестками, низкими крышами.
В город, где нет противника, танки входят колонной с рассветом.
Тут мы с Писателем Пе их и поджидали с усталым видом: мол, не сомкнули глаз — все бдели. А как же иначе…
В тот раз даже замок в дверях ковырять не пришлось: хозяева спустились в подвал, позабыли его замкнуть. Мы пожевали на кухне курятину. У немца всегда вареная курятина в стеклянных банках на крайний случай — жили они голодно. Но ведь мы и есть крайний случай.
После курятины мы в спальню. Луна, снег и звезды освещение дают — крупное все разглядеть можно. Широкая кровать, подходы к ней с двух сторон, прикроватные тумбочки, шкаф, туалетный стол с зеркалом. Различаем, хоть и темно все же, — что-то розовое в мелкий горошек. Может, сиреневое. Может, даже голубоватенькое…
Нам, выходцам из коммунальных квартир, все эти оттенки в немецких спальнях казались чем-то греховно и непростительно буржуйским.
Залезли мы под перину, не снимая покрывала, чтобы кровать все же не казалась такой разоренной. Конечно, в башмаках и обмотках. Конечно, с автоматами — тут уж, греши не греши, — война.
Сверху перина. Снизу перина. Спим, как зародыши. Впрочем, у разведчика сон как бы марлевый — вроде еще спишь и вроде уже проснулся.
И вот я понимаю, что мне на ноги кто-то садится, как на свое…
Я тоже сел, автомат наготове. Писатель Пе из перины торчит, готовый чуть что стрелять. А у меня на ногах женщина. По силуэту — пожилая. Это ее кровать. Она на ней ребят своих зачала, и, наверно, воюют ее ребята где-то незнамо где — тоже солдаты. А может быть, уже не воюют. Наверно, она пришла взять что-то из тумбочки.
Писатель Пе говорит ей:
— Пардон, мадам. Извините, пожалуйста.
«Пардон, мадам» — понимают все.
Руки ее взлетают к лицу и вперед, словно она хочет нас оттолкнуть. Еще бы! Город ожидал русских. Откуда угодно. На чем угодно — на ослах, на верблюдах. Но не из ее любимой старинной кровати. И она рухнула. Без крика, без стона.
Мы поправили перины, положили женщину на кровать, рассчитывая, что, очнувшись, она примет все за мгновенный кошмарный сон, за причуду уставших от страха нервов.
До утра дремали мы в пустой пивной при въезде в город. Ее хозяин предусмотрительно оставил двери незапертыми, чтобы русские их не сорвали с петель.
— Пе, — говорил я, — если бы ты свое «извините, пожалуйста» не произнес, может, она и не рухнула бы. «Извините, пожалуйста» несовместимо с войной. Лучше бы ты «хенде хох!» крикнул. Старуха потеряла сознание не от страха — от абсурдности ситуации.
В другой раз, ночуя в еще не занятом нами немецком городке, мы положили под подушку будильник — танки должны были пойти в шесть.
Когда будильник зазвенел и мы, моргая, уселись в перинах, в комнате было темно и холодно. Трое фольксштурмовцев устраивались у окна с фаустами и пулеметом. Они только что вошли. И мы, в общем-то, не смогли бы сказать с уверенностью, что разбудило нас, их приход или будильник. Наверно, будильник треском своим перекрыл пробудившее нас чувство опасности.
Все дальнейшее зависело от квалификации. Мы хоть и спали, но в ритме войны. Фольксштурмовцы, озябшие от безнадежности, засуетились. Винтовки они поставили к стене, и каждый пожелал взять непременно свою.
Лица их были серо-зелеными, как их эрзац-мыло.