— С питонами хорошо — отдыхаешь.
Питоны раскачивали головами, похожими на отвертки.
— Каким образом отдыхаешь?
— С одной стороны — будто встретил близкого родственника. А с другой стороны — еще лучше. Он не спрашивает: «Как живешь? Тебе уже дали визу?»
— А вы как относитесь к визе?
— Хорошо отношусь. Но еще лучше отношусь к Ленинграду, к Невскому, даже к очереди за водкой. Ниагару я еще, возможно, увижу, но вот очередь за водкой нигде и никогда. Это творение гения.
Питонам нравилось висеть и свиваться на шеях собеседников, они, наверное, тоже отдыхали..
Пришел Писатель Пе, принес сливок, пива и вяленую мелкую корюшку.
— Сейчас один идиот у меня спрашивает по телефону, я ему по делу звонил: «Какого черта нужно было штурмовать рейхстаг, когда его можно было просто превратить в песок самоходными пушками?» Но ведь нужно было. Не сегодняшним, конечно, золотарям, а тому народу, который дошел до Берлина и до рейхстага и не постоял за ценой, чтобы позволить себе Последний Штурм. А вдруг этот штурм действительно Последний. Все золотари желают говорить о новых фактах, но не о старых чувствах. Но зачем человеку факт, если он в свое время не вызывал чувства? Даже патологоанатом не может игнорировать ни чувства, ни душу своего объекта… Пей пиво.
Я сошел с поезда в городе Лысьве Пермской области. Почему я там сошел? Я устал ехать в никуда. Я хотел быстрее поправиться, я быстрее хотел на фронт. Мне думалось, что там, на фронте, теперь мой дом.
Какая-то женщина сказала, что до войны в Лысьве на станции продавали соленые огурчики, крепенькие, пупырчатые, хрустящие и ароматные, с куском мягкого черного хлеба. Она так вкусно об этом рассказывала, что я взял свой мешок с чистой парой белья (грязное белье я выбрасывал под откос), носки, носовой платок и вышел из поезда.
В Лысьве я вышел один. Что за каприз эвакуироваться из блокады в Лысьву?
Я медленно шел вдоль высокой кирпичной стены, за которой, это можно было понять, без отдыха и сна работал громадный завод.
В горисполкоме посмотрели на меня без досады и неприязни, но с изумлением, и направили в райком комсомола. В комсомоле на меня тоже посмотрели с изумлением, напоили чаем с шанежкой и сказали:
— Поедешь в Кын. Завод Кын заводчика Демидова. Там детский дом. Там тебя устроят. Почему ты не поехал в Ташкент? В Ташкенте дыни…
Я взял у них бумагу и пошел на вокзал, чтобы ехать в поселок Кын.
В Кын я приехал утром. Я не помню, далеко поселок от станции или нет, помню, надо было идти пешком пустынной снежной дорогой.
К конторе детдома я подошел совсем без сил. Это был странный дом, двухэтажный, крашеный барак, но лестница на второй этаж шла снаружи, и не по стене дома, а перпендикулярно к ней, на деревянных столбах, похожая на узкий мост через железнодорожную линию. Директорский кабинет находился на втором этаже. Я представил себя, взбирающегося по этой лестнице: вот я руками ставлю ногу на ступеньку, выпрямляюсь, вцепившись в перила, затем снова и снова, ступенька за ступенькой.
Я сел на скамейку у лестницы и попросил пробегавшего мимо мальчика отнести мои документы директору. Было тепло. Я расстегнулся, снял шапку.
Сверху сошел директор в пиджаке.
— Вы привезли мальчика? — спросил он.
— Какого мальчика?
— Из Ленинграда.
— Это я и есть, — я назвался и встал.
— Здесь написано «шестнадцать лет», — сказал директор. — А вам по меньшей мере за сорок при плохом здоровье.
— Это у меня волосы выпали. А с волосами и при хорошем здоровье мне шестнадцать с половиной.
Директор вздохнул, и вздох этот был похож на скрип высокого дерева, готового сломаться под сильным ударом ветра.
— Читаешь и понятия не имеешь, как это выглядит, — сказал он, имея в виду, конечно, не меня — дистрофика, а блокаду в целом.
Я не стал ему объяснять, что, и глядя на меня и на сотню таких, ему даже отдаленно не представить себе блокадного Ленинграда, и тем более понять его он так и не сможет, как не смогут понять это сами блокадники уже ко Дню Победы. И публицисты в итоге будут записывать выцветшие воспоминания, зная, что суть их в призрачной слезе, заволакивающей глаза, во вздохе, и главное, в молчании, — и это будет попыткой уловить молчание.
— Посидите, — сказал директор.
Он ушел наверх, а я остался сидеть на скамейке.
Подходили ребята группками, девчонки и мальчишки, останавливались поодаль, и таращились на меня, и шептались. Пришел директор с невысокого роста хромым мужчиной.
— Как вы понимаете, мы не имеем права зачислить вас в наш детский дом воспитанником, — сказал он мне. — Дети у нас живут до пятнадцати лет включительно. Мы их трудоустраиваем, а также посылаем в школы ФЗУ или техникумы. У нас есть несколько ребят-старшеклассников, особо одаренных, которые по разрешению облоно заканчивают десятилетку, живя в детдоме, с тем чтобы поступить в высшие учебные заведения. Ну и для того, конечно, чтобы в детском коллективе были свои авторитеты. Мы возьмем вас на работу. А поселковый Совет позаботится о вашем жилье. Скорее всего, вы поселитесь у нашей же работницы Клаши Иноковой. У нее дом большой. Познакомьтесь: Иван Макарович, начальник нашего производства, он о вас позаботится.
Высокий, сутулый, погруженный в свои педагогические заботы директор потрепал меня по плечу и пожал мне руку. Стесняясь этого своего театра, снова вздохнул и вдруг, рассутулясь, быстро взбежал по крутой лестнице.
Мне выдали аванс, продовольственные карточки. В магазине я купил шестьсот граммов хлеба, сахару и перловки. И не Иван Макарович меня водил всюду, а девушка Феня — Феодосья, из особо одаренных. У нее был пушистый чуб над круглым детским лбом, детские насупленные глаза и очень крепкие ноги в туфлях со шнурками. Она привела меня на квартиру к молодой женщине Клаше Иноковой, у которой было двое ребятишек, мальчик да девочка, да свекровь, приехавшая из деревни, чтобы за ребятами присматривать, да дом-крепость.
Большая русская печь, возведенная чуть ли не посередине дома, делила его на три части. Муж Клаши воевал. Сама Клаша, черноволосая, миловидная, работала в детдомовском производстве швеей, шили они трехпалые солдатские рукавицы. Была Клаша не из местных. Родители ее с какой-то стати купили в Кыну этот дом и переселились сюда и тут вскоре померли. Пускала Клаша жильцов еще до замужества. И мужа себе из жильцов подобрала. Сейчас у нее в постояльцах был только я. Но потом поселятся двое поляков, один из них, Збышек, собственно, и станет причиной того, что поселок Кын и Клаша попадут в это мое повествование.
Клаша с семьей жареную картошку ели с большой сковородки. Они и меня за стол попросили, но я отказался. И Феня отказалась и убежала — у нее была контрольная по физике. А я уже не был жаден до еды, хоть и хотел есть все время. Есть и спать.
Утром за мной зашел Иван Макарович. Он привел меня на электростанцию, где мне и предстояло некоторое время работать дежурным монтером. Работа эта была чрезвычайно простая. От турбины, заменившей демидовское водяное колесо, шел вал с двумя широкими шкивами. С одного шкива шла ременная передача на вал электростанции, с другого — на вал мельницы.
Когда включались цеха, дежурный монтер должен был бежать по ступенькам в небольшое помещеньице, под полом которого гремела вода, и, вращая черный стальной штурвал, увеличивать подачу воды на турбину. Когда мельница начинала помол, нужно было тоже бежать к штурвалу.
И когда цеха отключались, нужно было бежать — уменьшать подачу воды. При большой воде турбина выла. Вышвыривала из себя рабочие лопатки, они у нее были деревянные.