— Давай поедим с тобой хлеба с солью, — и пододвинул к ней горбушку.
Мой кусок она, по-моему, даже не заметила. Она сказала: «Давай поедим», — и достала из портфеля свой хлеб. Она ела с достоинством, я же чавкал и гримасничал.
— Не балуй, — сказала она. — Ишь ожил. — И я почувствовал, что я действительно ожил.
— Я еще стойку на руках делать буду! — сказал я.
Феня спросила:
— Зачем?
— По всем статьям ты, девка, хороша, но дура, — сказал я.
Феня подумала, ее чистый детский лоб, не пораженный оспой переживаний и печали, не омрачился, не построжал, но оставался так же чист и гладок.
— У нас пацаны говорят: можно и по сопатке.
— Это потом, — согласно улыбнулся я. — Когда распустятся листы берез.
Когда распустились листы берез, я уже на электростанции не работал, там работала тихая кашляющая женщина с Украины.
Я работал на паровой машине кочегаром. Машинист называл ее красивым словом — локомобиль. И гордился, что машина изготовлена на Людиновском локомобильном заводе Калужской области, построенном, как и завод Кын, легендарным Демидовым.
Локомобиль был стационарный, с низко расположенной топкой. Нужно было, открыв чугунные дверцы, стоя перед ничем не защищенной огненной пещерой, уходящей вниз, где скручивался, вздувался и опадал белый ревущий пламень, швырять туда двухметровые березовые дрова, выбивая из огненного клубка искры и громкий рев. Дрова так и назывались — швырок. Попробуй швырни, если ты из блокады.
Машинист, хоть и знал, что ему прислали не Илью Муромца, громко кашлял, осматривая меня.
— Не возьму! — вдруг закричал. — У меня тут огонь, жар! Тут вмиг!
— А как же быть? — спросил я.
— А я под статью не согласен. Есть охрана труда.
Пререкаясь, мы накидали в топку сухих специальных растопочных дров — на ночь, чтобы высохли, их укладывали на печь. Машинист плеснул на них керосином из жестяного бидона. Кинул в печь подожженные протирочные концы.
Негромкий хлопок. Дым, похожий на мокрый пар. И огонь загудел.
Машинист пошел смазывать машину из долгоносой жестяной масленки.
А я… врагу не пожелаю такого дня.
Двухметровые березовые швырки крутят дистрофика на отшлифованных подошвами до блеска чугунных плитах перед самым жерлом печи. Поддув был так устроен, что основной жар, конечно, шел в котел локомобиля, но и жерло топки обдавало до спекания бровей. Швыряешь бревно в клубок огня, а клубок этот даже не притухает, только поворачивается, будто подставляет тебе бока. Одно бревно, другое, третье, и все они тянут тебя за собой. Живот сводит от страха: будешь падать — рукой упереться не во что. На фронте, когда мне бывало страшно, я вспоминал мои первые дни у локомобиля и успокаивался. Умирать в блокаде было тоскливо, печально, но страха не было, а тут… Главное, что этот огонь тянет тебя, как тянет с высоты. Хочется в него сигануть. И улетит твоя горячая душа, может быть, к черту, и хватит уже мучиться. Но я уже ожил, а жизнь, она запрограммирована на спасение самой себя, на выживание.
Машинист ходит, как мне тогда казалось, в отдалении в розовом тумане, — это он специально, это он показывает, что снял с себя ответственность. А я с себя ответственности снять не могу. Мне надо жить — стало быть, нужно ставить себя на ноги. Любезный Иван Макарович, начальник производства, сказал мне: «В сало пошел…» Ну, до сала мне было еще даже в мечтах километров тысячу, но начальству виднее. Я швыряю в топку плаху за плахой. Это плахи моей свободы.
Мне тяжело, я устыжаюсь, что так быстро забыл блокаду, людей, бредущих по снежным улицам, копоть, свисающую с потолков и карнизов, отвалившиеся заиндевелые обои. Это должно жить во мне вечно, должно быть отпечатано в каждой клетке моего организма, в каждой светочастице моей души. Холод и лед. И люди блокады, они идут кучными группками, они деловиты и энергичны. Выживание — коллективное дело… Жар топки тянет, как тянет спрыгнуть с крыши, с вершин Кавказа. Правая нога моя мелко-мелко дрожит. В лицо, как кипяток, плещет жар. Кто-то хватает меня за шиворот и отталкивает в сторону.
Когда я прихожу в себя, надо мной стоят мельник и машинист.
— Ты что, не мог подменить парня на пару минут? — спрашивает мельник. Он бледен, он может ударить.
— Однако я парня спас. Значит, не зевал. И вообще, ты мне кто? Ты мне каторжник.
Мельник успокоился. Принялся спокойно швырять дрова в топку. Набил ее доверху и дверки закрыл.
— Теперь хоть пар постоит, — говорит машинист.
— И тебе лень было ему помочь? Спина не сгибается?
— Я в это подсудное дело не вмешиваюсь. Пусть решает судьба и Иван Макарович.
— Однако ты его спас.
— Слаб человек. — Машинист стар, старше мельника, и желт лицом. Раньше он работал на Березниковском химкомбинате, там все желтые.
Мельник ушел. Пришла Феня. Машинист встретил ее радостно, хлопотливо.
— Феодосьюшка, чего они тебя ко мне не назначат? С привидениями у огня нельзя — жар. Привидениям возле воды лучше.
Феня подкинула поленьев, спросила машиниста:
— С чего вы не любите Ивана Наумовича?
— Кулак. С чего же его любить? Я, к примеру, тоже сидел, но я за пьяную поножовщину. По молодости — горяч был. А он — кровопийца беднейших слоев.
— А его вы почему невзлюбили? — Феня кивнула на меня.
— А его я никак. Я его и не вижу. Говорю — привидение. Может быть, от него мокрицы заводятся.
До конца смены Феня проработала со мной.
Сейчас, глядючи на молодых атлеток по телевидению, я говорю себе: «Безусловно, они красивы, даже толкательницы ядра, но Феодосья была бы среди них как Диана среди коряг». Она играла двухметровыми толстыми бревнами, которые я отодвигал в сторонку, поскольку были они мне более чем непосильны.
На следующий день Феня тоже пришла. Я попросил ее дать мне самому отстоять смену. Говорю — сиди, уроки учи. Но не сдюжил.
Феня еще дней десять приходила. Затем локомобиль остановили — в топке свод прогорел. Не от моих трудов — от времени.
Разобрали мы с машинистом печь. Починили стены, затерли огнеупорной мастикой. Начали свод выкладывать по лекалу. Дело нехитрое — в подмастерьях-то.
Выложили мы с машинистом свод, выложили портал. Стали печь сушить. Потихоньку протапливали. А потом и затопили.
Тут в поселок и прислали поляков, двух здоровенных молодых мужиков. Меня от кочегарского дела отстранили — мужики есть. Перевели на волю, в столбовые монтеры. Когти через плечо, заявки от населения в карман — и пошел на ремонт и профилактику электропроводки. Но вот что странно: печную трубу починят, крыша прохудилась — залатают, забор накренился — подопрут, электрические провода пересохли, изоляция сыплется, нитяная оплетка истлела, медь голая — ноль внимания.
Со столбов мне видна была Чусовая. Красивая река, темная, крученая, громкая. Меня все сильнее тянуло на высокие скалистые ее берега.
Со столбов я и сделал одно полезное для себя открытие. В поселке, в домах, было мало радиоточек. Война гремит, последние известия не радуют. Народ набивается, тревожный, к моей хозяйке Клаше Иноковой, спрашивает: «Клаша, как там на фронте? Чего муж пишет?»
— Давайте я вам радио проведу, — говорю им.
— Так небось дорого, парень?
— Чего ж дорого? Я вам проведу и зарегистрирую. Потом будете в контору платить раз в квартал.