— Так-то оно конечно. А враз — за проводку?
Тут я почувствовал, что в руки мне упала жареная курица.
— Ну, стоимость репродуктора. — Кивают. — И за работу — сколько дадите…
— А сколько дать?
— Ну, котелок картошки. Пузырек масла. Огурец.
— А к огурцу? — Ждут чего-то, смотрят на меня печально. И тут я понял.
— Непьющий я, — говорю. — Мне бы поесть.
Дело радиофикации пошло быстро и для меня с большой пользой, мне не только давали картошку, шаньги, пельмени, иногда даже сало, но уже потом, завидев меня на столбе, кричали: «Монтер, зайди, щи поспели».
И все равно даже радиофицированные женщины набивались к Клаше и спрашивали: «Клавдия, как там на фронте-то? Что муж пишет?»
Клаше на постой дали двух поляков, Збышека Валенко и Томаша Вишневского из Варшавы. Збышека я уже видел, его привел начальник производства на паровую машину, когда меня подменяла Феня. Я тогда на табуретке сидел, отдышивался. Феня была разяще прекрасна. Но и Збышек не в замазке — с глубокой ямкой на подбородке и разбойничьими черными глазами.
Збышек меня узнал сразу, предложил «Беломор». Но я не курил. Какой постный герой — не пьет, не курит. Все дурные привычки у меня появились уже после войны, а тогда мне шел семнадцатый год.
Клаша на Збышека озорно смотрела, и он ей говорил: «Пенькна пани — красивая девушка».
Свекровь Клашина ходуном ходила:
— Какая девушка — двое детей, муж на фронте.
— Красивая пани — всегда девушка, — говорил Збышек, и все смеялись, даже свекровь смеялась.
В доме кроме шуток и смеха появилось чувство тревоги, ожидание какой-то шальной беды.
Через три дня я наткнулся вечером в сенях на целующихся Збышека и Клашу. Клаша стояла в углу, выставив колено, и отталкивала Збышека:
— Отстань, поцарапаю.
Я выскочил из сеней на улицу. Вслед за мной и Збышек вышел.
— Кошка, — сказал он. — Если да, то не надо когтей.
— А если нет? — спросил я.
— Какое — нет, — Збышек фыркнул. — Я об нее все ладони обжег.
Подошел Томаш. Послушал и объяснил мне, кивнув на Збышека:
— Юрный пан, — в его интонации, хоть она и казалась бодрой и, может быть, даже как бы восхищенной, отчетливо прослушивались презрение и усталость.
— Больше куражу, Томаш, — сказал ему Збышек. — Еще Польска не сгинела. Еще вудка не сплешняла…
Зачем их прислали в Кын, поляки сами не знали. Они знали, что где-то в России должны организовать большие лагеря для поляков. Там будет формироваться армия, чтобы идти на Гитлера.
Я еще несколько раз натыкался на Клашу и Збышека, и всегда Клаша стояла, вжавшись в угол и выставив колено вперед. Свекровь шептала ей за печкой, что убьет ее, если пузо увидит: мол, сын ее на фронте не для позора. Клаша так же зло отвечала, что у нее у самой голова есть и все прочее, чтобы этого не допустить. И обе вздыхали — свекровь тоже была не старая.
— Ох какой змей, — сокрушалась она с каким-то стоном. — Бес черный. Глаза-то варнацкие.
А Збышек, доведенный Клашей действительно до черноты, разрушал топку локомобиля, швыряя в нее дрова, как если бы он швырял камни в голову Гитлера.
И вот именно в этот самый момент наивысшего Збышекова горного кипения и страдания я увидел его со столба под вечер на Чусовой с Феней. Он вел Феню за руку и торопился. И она шла за ним. А когда он вдруг, притиснув ее к березе, впился ей в губы губами, а левой рукой попытался смять ее несминаемую грудь, у Фени подкосились ноги, казавшиеся всем такими незыблемыми. Она, наверно, упала бы. Но тут из кустов вышли детдомовские пацаны и девчонки во главе со Скулой.
— Фенька, хватит, — сказал Скула. — До края дошла, стерва. Иди домой. А тебя, пан, если еще раз с Фенькой увидим, порежем. — На Скуле был надет пиджачок, и вот из рукава этого пиджачка выпала ему в ладонь финка. — Кишочки вынем. Разумеешь? — Скула был из Смоленска. Он был эрудит.
Феня заслонила было Збышека собой, но Скула мирно сказал ей:
— Пошла, Фенька, пошла. Уроки делать. Мы пана сегодня резать не будем.
Феня побежала. Я со столба слез, оказался на ее пути. Возле меня она как бы споткнулась.
— Сволочь! — сказала. — Дистрофик вонючий. Падаль!
Збышек мимо меня прошел молча. В его черных глазах, как в камне-кровавике, горел мрачный красный огонь.
— Они думают, ты нас навел, — сказал Скула. — Не вовремя ты подсунулся. На пана нам наплевать, но Фенька тебе не простит. Она дурная. Что в голову себе заберет, не своротишь. Феньке говори не говори… Нас мельник натырил — сказал, что пан ее водит… — Скула закашлялся. Мальчишки-детдомовцы курили крапиву и мох.
Збышек весь вечер молчал, глаза от меня отводил. Отводил он глаза и от Клаши. Томаш позвал меня на улицу и, прикуривая, попросил:
— Ты Клаше про ту девоньку не говори, про Феню. Я предупреждал Збышека. Думаешь, зарежут?
— Полезет — зарежут. Она им как мать и как сестра. И как знамя надежды.
— Какое ж из девки знамя? Девка — она и есть девка.
— Девка — может быть. Но Дева!..
Томаш долго разглядывал меня, прищурясь. Долго курил, потом сказал горько:
— Дева, конечно. — Он лучше Збышека говорил по-русски. В Варшаве у него была жена и две дочки- школьницы. У него была их фотография. «Цурки мои», — говорил он. Он был капралом. Збышек был рядовым. Оба они давно подали заявления, что желают воевать с фашистами в рядах Красной Армии.
На следующий день я пришел к мельнику, рассказал ему о вчерашнем.
— Потерпи, — попросил он. — Не говори ей. Тебе легче. Она сейчас всякую любовь в ненависть обращает.
На каком-то пути, похожем на лабиринт, моя блуждающая эгоистическая душа набрела на желание спросить у мельника, знает ли он что-нибудь о своей семье. И я спросил.
— Нет у меня семьи, — сказал мельник. — Сыновья еще тогда от меня отказались. А жена давно умерла. — Ни обиды, ни желчи в его словах не было, и потому естественно прозвучали его с безразличием сказанные слова: — Сыновья воюют на фронте или в партизанах. Где же им быть. Им можно, они красные. А мне нельзя. Я, видишь, без родины, поскольку родина, она, видишь ли, парень, классовая. Не Богом, не отцом с матерью данная, а каким-то, парень, классом.
— Вы просились?
— Умолял!
И вот этим странным путем я допер, что есть наказание пострашнее тюрьмы — лишить человека права защищать свою родину.
— Она уже давно ко мне не приходит, — сказал мельник. — Как этот панок начал ее водить, так ей некогда стало. Ясное дело — время ее подступило. Она же в голову не берет, что на виду у всех. Ты бы что сделал, будь ты ее отцом?
— Всыпал.
— Ей!
— Если отец?
— Может, родному она и позволила бы, — сказал мельник. — Единственно, кто ее мог одернуть, — пацаны.
Вот, собственно говоря, и весь инцидент.
Збышек и Томаш вскоре уехали под Рязань, в Селецкие лагеря, где зимой сорок третьего года была сформирована дивизия имени Костюшко. Клаша на огороде, опершись на лопату, плакала. Про Феню она не знала, думала, что пан Збышек полюбил ее горячо. Что он там ей нашептывал, зажимая в темных