стояла группка студентов с тубусами и чертежными досками в больших холщовых сумках. К ее ногам упал колючий зеленый шарик, сквозь раскрывшуюся щель, словно из-под век какой-то ящерицы, мигнул влажный каштановый глаз. Она уже занесла ногу, чтобы отпихнуть его носком ботинка, но передумала.
Дома, в прихожей, она постояла некоторое время около зеркала, разглядывая морщины у глаз, припухшие веки, тусклые, пересушенные волосы. Потом размотала шарф, стащила пальто, бросила его на галошницу и прошла в комнату. Генриетта сидела у маминой кровати и читала вслух «Стихи о Прекрасной Даме». Мама спала.
Рядом на полу стояла неубранная утка, в которой в озерце желтой мочи плавал кусочек марли. Генриетта отложила книжку и виновато поглядела на нее.
– Вы можете идти, – сказала она.
– А как же… – Генриетта уже нацелилась пожить здесь с недельку, сумка ее с вещами стояла рядом, у стула, из нее выглядывала байковая ночная рубашка в зайчиках.
– Планы изменились, – сказала она, – да, и деньги верните. Те, которые я заплатила вперед. И вообще, можете отдыхать, ну, скажем, неделю. Я больше не пойду на работу. Ни сегодня, ни завтра.
– Извиняюсь, но я оставлю себе двадцатку, – сказала Генриетта, поднимаясь, – за беспокойство.
Она жила в коммуналке с сумасшедшим сыном и пьющим соседом и расстроилась от того, что ей придется туда вернуться так быстро.
– А вашей маме нравится, когда я ей читаю.
– Я сама ей почитаю. – Петрищенко подняла раскрытую книжку, посмотрела…
– Это моя книжка, – тут же сказала Генриетта.
– Не волнуйтесь, не съем.
Генриетта взяла сумку и поплелась в прихожую. На ссутулившейся спине отчетливо вырисовывался горбик.
– А можно я поем немножко? – спросила из прихожей Генриетта.
– Можно, если найдете что, – равнодушно сказала Петрищенко.
Генриетта наверняка позавтракала, как пришла, Петрищенко ей всегда оставляла сыр и хлеб, но у нее начинался тот же старческий страх, что был у мамы – остаться без еды. Еду надо запасать впрок, а если не получается, то хотя бы много есть. Наверное, это такой родо-племенной страх, древний, потому что первобытные люди не кормили своих стариков. Она где-то читала, что мало кто тогда доживал до старости; наверное, старость им вообще должна была казаться чем-то вроде неизлечимой болезни со смертельным исходом.
– Я тебя ненавижу, – сказала она тихо и яростно, – ненавижу, ненавижу, ненавижу. Это все из-за тебя. Я так старалась быть хорошей. Всем угодить. Потому что иначе никто бы не стал на меня смотреть. Никто не стал бы меня любить. Я старалась быть хорошей, а теперь из-за меня погибли женщина и ребенок. Потому что пожалела Леву. А не надо было жалеть, он трус, дурак и карьерист. Худшее сочетание. А мне хотелось ему угодить. Всем угодить. Зачем? По привычке. Тебе угодить. Зачем я старалась? Ты все равно меня никогда не любила.
Старуха молчала и чмокала во сне сморщенными губами в темных вертикальных морщинах.
– Я себя уже не переделаю, – сказала Петрищенко, – а если я буду стараться не быть очень хорошей, я смогу быть только очень плохой. Понимаешь?
Старуха не ответила.
Петрищенко встала, положила раскрытую книжку на кровать переплетом вверх и подошла к окну, перегнулась, ощущая, как острое ребро подоконника врезается в живот, и посмотрела вниз. Отсюда все казалось очень маленьким и каким-то головоногим.
Она подумала и перевесилась еще сильнее. Было не страшно, а даже как-то весело, мир перекосился и под таким углом воспринимался как-то несерьезно.
– Мама, ты что?
Она сползла обратно, в комнату, нащупала ногами пол.
– Ты так висела, – сказала Лялька, – я испугалась.
– Ничего, – она зачем-то провела рукой по волосам, оказывается, они выбились из пучка, когда она свешивалась вниз.
– А я думала, что ты уехала. Ты же собиралась.
– А фиг тебе, – сказала Петрищенко.
– Ты вообще в порядке?
– Нет.
– А я думала, – сказала Лялька и переступила с ноги на ногу, – я думала, пока тебя не будет, может…
– Собираешься перебраться к своему Вове? Валяй.
– Я думала, может, он поживет тут?
– Вова? Что вдруг?
– Ну, мама, – назидательным тоном сказала Лялька, – бывает так, что люди решают жить вместе.
– Надо же! – восхитилась Петрищенко.
– Люлечка, – раздалось из прихожей, – ты где?
– Это еще кто?
– Так Вова же, мама, – терпеливо объяснила Лялька, – мы думали, ты уехала. Ну и решили, понимаешь, попробовать. Может, получится? Вместе. Мама, это же пробный брак, сейчас все так делают.
– Все так делают? – переспросила Петрищенко. – Ну конечно. Как это я раньше не догадалась. Знаешь что?
– Что?
– Живите. Я вам не помешаю? Нет? Ну и ладно. Живите. Веселее будет.
– У тебя точно не все в порядке, мама, – с завидной проницательностью сказала Лялька, – я же говорила, в твоем возрасте глупо заводить романы.
– Сама дура, – сказала Петрищенко.
– Люлечка, – повторил голос, приближаясь, – ты где? Ой, извините.
Петрищенко посмотрела на Вову. Вова был худенький, узкоплечий, в очках, в клетчатых нелепых штанах. Увидев Петрищенко, он неуверенно улыбнулся, и стало заметно, что зубы у него мелкие, а клыки сильно выдаются.
– Вова, – сказала Петрищенко вежливо, – очень приятно, Вова.
Потом поманила Ляльку пальцем.
– Ты знаешь, – сказала она шепотом, – а без этих штанов он гораздо лучше смотрелся.
С моря дул холодный сырой ветер, и даже отсюда было слышно, как оно грохочет о волнорез, мутные массы воды перекатывались через бетонные плиты мола, чайки растерянно орали над волной, их относило в сторону, точно мокрые комки перьев.
Плакат у входа в здание СЭС поменялся. Теперь на нем было написано: «Навстречу Олимпиаде-80», и красивый спортсмен, пригнувшись, собирался кинуть диск. Розка подумала, что наступит ночь, потом утро, потом шторм утихнет, а спортсмен будет, все так же пригнувшись, держать в руке диск. Пока его, спортсмена, не заменят на какой-то другой плакат.
– А где Елена Сергеевна? – спросила Розка.
Комната была пустая, а когда она заглянула в кабинет, там почему-то сидела Катюша и сосала конфету. Конфета оттопыривалась у нее за щекой, как флюс.
– А нету Елены Сергеевны, Розочка.
– А когда она будет?
– А чего тебе надо? – ласково сказала Катюша.
– Обходной подписать.