— Когда же, доченька, будешь ты отдыхать? Все твои подруги гуляют, а ты с утра до ночи работаешь…»
Этот передающийся по наследству из поколения в поколение вопрос прабабушки Соны заставил меня улыбнуться. Во всяком случае, его частенько задавала мне бабушка, каждый раз, разумеется, заменяя обращение «доченька» на более подходящее.
Я вышел в другую комнату, закрыл тетрадь и положил ее к себе в портфель, надеясь дочитать дома.
Валентин Богданович разгуливал по комнатам с заложенными за спину руками и насвистывал себе под нос какую-то неразличимую мелодию. Он не принимал участия в архивных раскопках и при всей любви к бабушке был совершенно равнодушен к ее славному революционному прошлому. Как адепта технического прогресса, дядюшку неизменно интересовало лишь будущее.
Воистину необыкновенный для наших дней аскетизм и комплекция роднили его с героем романа Сервантеса (высокий рост Елизаветы Голиковой оказался, однако, слабым генетическим признаком), тогда как моя матушка нередко называла его Плюшкиным в лицо и заглазно. С последним у дяди была разве что возрастная общность, отсутствие многих зубов и некое сходство в воззрениях на экономику, имевших своим прямым следствием предельную ограниченность в продуктах питания. Так, одного апельсина хватало ему обычно на неделю, а из трехсот граммов клубники удавалось съесть только половину, ибо другая половина успевала испортиться, несмотря на наличие в доме холодильника, отвечающего последнему слову техники. Одежда дядюшки вполне гармонировала с его внешностью, и даже деньги, предназначенные для покупки автомобиля, он, помнится, носил в авоське завернутыми в старую газету.
Принадлежал ли листок с химическими формулами его отцу Богдану, дядюшка знать не мог, ибо отца своего не помнил.
Разумеется, мне проще было пойти к другому дяде — сыну старшего из Неразлучных, одному из возможных владельцев листка, нежели читать около двухсот страниц бабушкиных записок. Дядя жил довольно-таки высоко — в одном из тех помпезных московских домов, которые вблизи являют собой как бы пародию на великолепие готических соборов, а на расстоянии выглядят весьма величественно и даже изящно.
Скоростной лифт доставил меня на нужный этаж. Дядя открыл дверь. На нем были форменные брюки с широкими генеральскими лампасами и шлепанцы, в которых он легко скользил по светлому лакированному полу. На парадном портрете, писанном маслом и воспроизведенном на цветной вклейке журнала «Огонек», эти брюки выглядели более величественно.
Коротко изложив дяде цель визита, я показал листок с формулами. Водрузив на нос очки, дядя некоторое время изучал его, потом, взглянув на меня с недоумением, сказал:
— Бред какой-то. Здесь написана совершеннейшая глупость. Почему тебя интересует подобная чепуха?
Я объяснил.
Дядя снял очки с отсутствующим видом. Мне показалось, что он больше не сердится. Лицо его сделалось добрым и ласковым.
— Пойдем покажу тебе кое-что.
Мы перешли в другую комнату. У большого зеркала дядя отпустил мою руку и принялся вытаскивать стоявший за ним у стены большой подрамник с натянутым холстом. Прислонив картину к косяку двери, он отбежал в сторону.
— А? — спросил дядя. Его глаза сияли. — Итальянское Возрождение!
Он поправил холст, чтобы поверхность не бликовала.
— Итальянское? — переспросил я, продолжая думать о своем.
— Приглядись повнимательнее. — Тапочки зашлепали мне навстречу. — Как написаны пальчики младенца. Даже боюсь предположить, чьей кисти может принадлежать эта картина. Спроси, где я ее достал?
— Где?
— У одной старухи. Холст был весь черный. Ничего не видно. Риск был, конечно. Я взял с собой растворитель, потер, отмыл в уголке, а там — небо…
Он подбежал к картине, поскреб ногтем нос девы Марии.
Я спросил:
— Не знаешь, какой химической проблемой занимался Богдан Минаевич в Петербургском технологическом институте?
Дядя с удивлением взгляпул на меня.
— В том, что это Итальянское Возрождение, нет никаких сомнений. Весь вопрос, кто автор.
— А отец, — спросил я, — твой отец какой занимался проблемой?
— Все, кто был связан с Баку, работали по нефти.
Как бы досадуя на то, что я не вполне оцепил последнее его приобретение, дядя взял картину обеими руками и понес ее прятать за зеркало мимо горящего позолотой, сияющего эмалью, просвечивающего алебастром дворцового великолепия квартиры.
— Эти формулы не мог написать твой отец?
— Нет, — отрезал дядя. — Кстати, ты моих Базилей видел?
— Конечно. Они ведь давно здесь висят.
— Ну и как тебе?
— Замечательные вещи. Особенно та, что справа.
— А мне что-то не очень. Мне больше нравится старая живопись. Ты посмотри, какое у нее личико. Какие пальчики. Как все выписано. Догадайся, чья это работа?
— Грёз?
— Вот! — воскликнул дядюшка, осчастливленный. — Я тоже считаю, что это Грёз. И ты так считаешь? А некоторые, — сказал дядя, осуждающе кивнув куда-то в сторону, — сомневаются, что это Грёз. Как твои дела? — поинтересовался он вдруг.
— Ничего.
— Не надоела химия?
— Пока нет.
— Скучная паука, — сказал дядя. — Не понимаю, зачем молодые, способные люди стремятся в химию. Если бы я начинал заново, то занялся бы биологией или астрофизикой.
— Что же мешает?
— Годы, — жестко сказал академик. — А вот зачем ты занялся химией?
— Боюсь, что это у меня наследственное, — заметил я. — Бакинские гены.
Дядя рассмеялся.
— Между прочим, моего Бальтазара Аста недавно брали на выставку, удостоили похвалы в каталоге. Сейчас я тебе покажу.
Дядя рьяно принялся перебирать бумаги на столе, будто несколько отпечатанных типографским способом казенно-поощрительных слов по поводу принадлежащего ему натюрморта Бальтазара Аста значили для него больше, чем все его химические и военные заслуги, вместе взятые.
Вернувшись домой, я вновь раскрыл бабушкину тетрадь, но не в начале, а пропустив несколько десятков страниц, ибо ничего, связанного с химическими формулами, там не могло оказаться.
«В декабре 1903 года, — писала бабушка, — Лидия Николаевна Бархатова, встретившись со мной в Балаханах, сказала, что если я хочу видеть Богдана, то должна остаться ночевать у нее. Завтра воскресенье, а сегодня поздно вечером мы пойдем в одно место.
— Неужели Богдан в Баку? Когда он успел вернуться? Почему я ничего не знаю об этом?
— Успокойся, ради бога, и никому не говори. Богдан не хочет, чтобы о его приезде знали в городе.
Перед отъездом из Шуши в Баку мы договорились с Варей Долухановой и с Сато, что поселимся втроем в одной комнате. Так будет дешевле и удобнее: одной жить страшно.
Папа и мама плакали, провожая нас».