представляется в юные годы: в чем-то менее сложная, в чем-то — более. Вам же кажется, что вы первые любите, первые мечтаете о совершенном устройстве жизни. Но сколько было до вас! И сколько будет после.
Старик потряс седой, коротко стриженной головой, насупился, замолчал.
Окна в комнате были открыты, на подоконниках алела гвоздика. Опоясывающая дом деревянная галерея утопала в цветах, так что нижней части улицы, ведущей к почте, откуда двухэтажпый дом на вершине шушинской горы был все еще виден, эти цветы походили на языки пламени.
Девушка бросилась к отцу, обняла, прижалась смуглыми, шелковистыми губами к колючей, по- стариковски небрежно бритой щеке. От ее густых, пушистых, собранных в рассыпающийся пучок волос исходил запах солица и гимназической юности. Как в детстве, она уселась к отцу на колени, обняла за шею:
— Милый, милый папа!
Она все крепче обнимала его, прятала лицо, и Мирзаджан-бек почувствовал вдруг, как теплая капля, щекоча, поползла за воротник.
— Фаронька, что это?
Она быстро встала, отвернулась, подошла к окну, комкая платок.
— Все мы очень виноваты перед тобой и перед мамой. Мы эгоисты. Живем своей жизнью, а вы тут одни.
— Полно, деточка, полно. Напротив, я рад, что у меня такие самостоятельные дети, которые сами себя содержат. Нам с Сонинкой ничего не нужно, лишь бы вы были счастливы, Богдан — замечательный парень. Да и Лиза, видно, хорошая. Только уж очень много в ней резкого. А Богдан мягок. Боюсь, погубит она его.
— Лиза чудесная девушка.
— Неужели в Шуте мало чудесных девушек?
— Не вы ли с Нанагюль-баджи говорили когда-то, что нет в нашем городе жениха, достойного меня?
— Мужчина — это совсем другое, дорогая… Вот уехала Лиза, и неспокойно стало мне за Богдана.
— Напрасно, папа. Он сильный. Знаешь, как уважают его в Баку!
— Да? — переспросил отец, будто не расслышав. — Ты говоришь, его уважают?
— Даже люди, которые его много старше, прислушиваются к его мнению.
— Это правда, — оживился отец. — Богдана уважают. Вот приехали вы, а соседи спрашивают: когда же Богдан наш приедет?
— Он очень занят.
— И Аракел спрашивал, и Гочи, с дочерьми которого ты занималась, и даже эта старая дура, мать цирюльника. Летом ведь нет занятий.
— У него много платных уроков.
— Столько уроков, сколько в Шуше, ему нигде достать. Все состоятельные шушинцы хотели бы видеть его у себя репетитором.
— Но есть и другие дела.
— Знаю, — сказал отец, вновь помрачнев. — Политика. Политика, которая когда-нибудь его погубит. Каждую неделю письма присылает. И о чем пишет?
— Он так тебя любит.
— Вырезки газетные присылает. Там — демонстрация, там — беспорядки. Одного не пойму. Он ведь такой способный. Зачем ему политика? Если бы ни на что другое не годился…
— Ты не прав. Политика — наша жизнь.
— Теперь все лезут в политику. Об одном забывают: кто с вороной дружит, тому и в навозе копаться.
— Сейчас, папа, просто невозможно находиться в стороне от общественной жизни. Скоро все изменится, в стране произойдут большие политические события.
— Откуда это тебе известно? — с подозрением спросил отец.
— Число недовольных все увеличивается. Тебя ведь возмутил царский указ о передаче правительству армянских церковных имуществ.
— Да, доченька. Ты знаешь, как я отношусь к церкви. Потому и не достиг в жизни больших высот. Но это мое право — ходить или не ходить в церковь, уважать или не уважать ее. А оскорблять целый народ никому не позволено. И вот, когда русское правительство закрывает армянские школы и хочет «обрусить» Кавказ, Богдан собирается жениться на русской! Виданное ли дело? Ему этого никогда не простят. Здороваться перестанут, а то и убьют. Рассказывают, что на днях в Елисаветполе творилось что-то страшное. У епархиального управления собралась толпа. Люди протестовали. Это ведь такое дело. Духовенство было в материальной зависимости от паствы, а теперь превратится в правительственных чиновников. Администрация вызвала войска. Говорят, много убитых, раненых. Церкви запечатаны…
Мать стояла в дверях, ждала. Она уже некоторое время незамеченная присутствовала при их разговоре, но, поскольку говорили не по-армянски, мало что понимала. С сыновьями Мирзаджан-бек всегда говорил по-русски, а в последние годы — и с младшей из младших, единственной дочерью.
— Что, обедать пора уже, Сонинка? Идем, идем.
Из окна была видна вся Шуша: белые кубики домов, деревья, похожие издали на мелкий кустарничек. Армянская часть города незаметно переходила в нижнюю, татарскую часть. Справа виднелся многоярусный шушинский сад, а слова, рядом с резервуаром для сбора воды, — русские казармы. Внизу в городе было жарко, а здесь, на горе, всегда дул ветерок. Скажи кому, что через два года с городом случится несчастье, пожалуй бы, ни один из шушинцев этому не поверил. В таком городе, как Шуша, никогда ничего не случается. Тем более трудно было поверить в то, что несчастье придет не извне, но возникнет и разовьется в самом городе, как неизвестно откуда возникает и развивается странная, таинственная, неодолимая болезнь.
Видимо, поздним летом 1903 года, — а именно тогда состоялся разговор Мирзаджан-бека с дочерью, — предвещающий беду маленький, величиной с горошину, незаметный шарик уже образовался. Он не болел, ничем не выдавал себя и тем был страшен. Антирусские настроения постепенно переходили в антитатарские. Вспыхнувшая в августе 1905 года армяно-татарская резня кажется сегодня, с расстояния семидесяти лет, первым симптомом злокачественной опухоли, которая еще через пятнадцать лет привела к гибели Шуши. Родившиеся в августе 1903 года армянские девочки успели стать к тому времени невестами, однако прибывшим с XI Красной Армией женихам достались лишь их изуродованные мертвые тела, разрезанные на куски и брошенные в колодцы.
Никому из участников проходившего в комнате второго этажа шушинского дома разговора — ни отцу, ни его дочери, — не было суждено увидеть гибель родного города. Ее свидетелем стала недвижно стоящая в дверях мать, чье худое, печальное лицо с глубоко запавшими глазами уже тогда напоминало лицо богоматери и одно из женских лиц «Сошествия во ад» из домашнего иллюстрированного Евангелия на армянском языке. Она сгорела в пламени шушинского пожара весной 1920 года.
Все это, видимо, было как-то сцеплено между собой и взаимообусловлено, несмотря на значительные сдвиги в пространстве и во времени: выступления Богдана в Лондоне, разговоры восемпадцатилетпей Фаро со своим отцом, молчание матери и гибель Шуши и всего, что могло бы связать нынешнее поколение с прошлым. Жертвы одной из самых страшных эпидемий века ждали своего рокового часа в Европе и в Азии, в Африке и в Америке. Одним предстояло погибнуть во имя Аллаха, другим — во имя Христа.
В будущей книге должно непременно найтись место для рассказа о том, как более семидесяти лет назад бабушка Фаро вернулась из театра с наполовину отрезанной косой и с плакатом на спине: «За дружбу с русскими и евреями». Как облили ее кислотой, и всю ночь пришлось перешивать юбку, дабы наутро явиться в гимназию как ни в чем не бывало, спрятав под школьным передником следы нападения. Непременно рассказать обо всех брошенных в нее камнях и о том, конечно, как били мы Цисмана. И как бабушка топала на меня ногами.
«После сообщения Богдана о II съезде партии, сделанного им на нефтяной Асадулаевской фирме, — пишет бабушка, — я почувствовала себя крепко связанной с теми, кто голосовал за предложения Ленина. Мы много говорили об этом с Егором Мамуловым, Меликом и Трдатом, которым я передала все, что