ничего не будет, да и не надо, то мысленно называла Александра Ивановича, Сашу, Сашеньку всеми теми ласковыми словами, которые хотела сказать ему тогда, но так и не решилась — стеснялась.
Да, многими умами и душами, мыслями и чувствами владел, многих взбаламутил человек, чьи останки — если они были — везли сейчас в запаянном гробу к берегу Катагани!
Валерьян Вениаминович, хоть и был назначен председателем комиссии по похоронам, от комиссии этой начисто отстранился. И на похороны не хотел идти, не приехал на гражданскую панихиду у проходной. Ни слушать ему эти речи, ни говорить… И только когда процессия одолела половину пути, догнал на машине, вышел, плелся позади — не по дороге, в стороне, в тени дубков и акаций лесополосы — сам не зная зачем. Вроде как не участник, а сторонний наблюдатель.
«А как выглядела бы такая процессия при наблюдении ее на планете MB? При ускорении раз в пять, смазанности и охвате одним взглядом степи, реки и города-„свища“?… Быстро вьющаяся темная змейка мчит к реке, поднимая за собой пыль. Впрочем, из-за сдвига спектра не темная — самосветящаяся даже. Можно принять за транспорт или за живое существо. И вся ее медленная заупокойная торжественность — псу под хвост».
Не сама пришла в голову эта мысль, притянул силком, натужно развивал. Валерьяну Вениаминовичу очень хотелось быть сейчас сторонним наблюдателем, ему позарез надо было чувствовать себя таким наблюдателем!
…Он-то думал, что судьба уже истощилась в наносимых ему ударах. А она приберегла самый сильный напоследок, на край жизни его. Эх, да дело не в том, что для него, В. В. Пеца, это сильный удар, не его этот удар свалил. Хотя должен бы и его… или еще свалит? Да и не в кончине Корнева самый удар-то… или в этом?… Путаница, смятение царили в голове.
Валерьян Вениаминович тоже не знал, что и как случилось с Корневым и системой ГиМ вчера в 46-м часу эпицентра, несколько часов спустя после их разговора. Одно он знал определенно: это было самоубийство. Та самая активная смерть. Сведение — пусть в виде катастрофы, аварии после роковой оплошности — счетов с жизнью отчаявшегося, разуверившегося в жизни человека. И первой реакцией Пеца на узнанное (ему сообщили тотчас на квартиру, он приехал в НИИ) было чувство досады на слишком уж скорого на слова и действия Александра Ивановича. Потом пришла горечь и чувство вины, что не смог ни убедить его, ни успокоить, ни хотя бы понять его состояние: отправил бы вниз без всяких разговоров.
Теперь, задним числом, Валерьян Вениаминович догадывался, что в той лавине беспорядочных идей и горьких фраз, в самом вызове и сарказме, с которыми Корнев преподносил свои выводы, таилась надежда, что он, Пец, разрушит их, — и он обретет покой. «…великие открытия, великие изобретения! А что есть их величие, как не размер дистанции между истиной и нашими представлениями!» — сколько звонкой мальчишеской обиды было в этом восклицании Александра Ивановича. Да и в других… смех этот врастяжечку и упрек: «А я-то верил в вас больше, чем в себя!» Пец зажмурился и некоторое время шагал, ничего не видя.
И он не смог, не сумел! Сам растерялся. Блокировался академическими сентенциями, сводил все к логической игре суждений. Поэтому и вышло, что они — всегда с полуслова, даже с обмена взглядами понимавшие друг друга — говорили будто на разных языках. Поэтому и выручил себя начальственным гневом в ответ на оскорбительный, с дрыганьем ног хохот, дисциплинарным распоряжением и уходом… бегством, собственно. Ведь действительно же глуповато он ляпнул — хоть и казался ему тогда этот довод убедительным — насчет культуры и знания, не по уровню корневских суждений, тому было над чем горько смеяться. Все имеет иной смысл, в том и штука-то, все! И сама жизнь, и разум — целиком и полностью.
«Постой… это я так себя сужу, потому что он умер. Погиб. А если бы нет — все представилось бы в ином свете? Что — все? В каком свете?… Вот в этом и надо разобраться. Здесь не смерть сама по себе, а довод в виде смерти. Довод крайней силы, и если Корнев прав, то ошибочно все остальное».
«Что весит мое огромное, но не прошедшее через сердце знание? Нуль!» — снова звучал в уме голос Корнева.
А прошло — и убило.
«У свинца свойство — тяжесть, у щелочей — едкость, а у нас — активность мысли. Слепая активность мысли…»
Активность, турбулентный избыток материи-действия в напористых потоках времени — он создает вихри, волны, взбивает пену вещества в кипенье струй. Валерьян Вениаминович вспомнил цитату из Бхагаватгиты, которую он привел Любарскому и Корневу в том памятном подъеме в MB: «Вначале существа не проявляются, они появляются в середине. И растворяются они на исходе…» Тогда он оборвал на этом, ибо дальше следовал не слишком уместный риторический вопрос: «Какая в этом печаль!» А почему, собственно, неуместный: в этом вопросе, в сущности, выражено соотношение между ничтожностью заметной нам турбулентной болтанки бытия и мощью несущего ее потока времени (по терминологии индусов — непроявленного). Хорошо вжился древний автор Гиты в образ Вселенского бога Шри-Бхагавана, просто замечательно: какая в этом печаль — что вы есть, людишки, что вас нет! Слышите, миллиарды верующих на все лады, исполняющих заповеди и обряды, приносящих жертвы — с целью снискать божью милость, урвать клок благодати: какая в этом печаль!.. В божественной Гите есть и другие высказывания в том же духе: «Тщетны надежды, тщетны дела неразумных, их знания тщетны!»
Но все-таки: надежды? дела? знания? Или под видом одного — другое?
А разве мало вести то чувство сопротивления, которое только крепло в нем от высказываний Корнева: не поддаваться! Пусть нет доводов и слов, но не поддаваться!.. Чувство это он теперь может выразить и словами: ты меня не обвела, природа. Я понял, я знаю — и это главнее того, что я понял и что знаю. Неужели и это чувство иллюзорно?
Но если так, то и тот ужас, что он ощутил, когда обнаружилось, что пленка показывает симметричное цивилизации… миг крушения реальности, который он не хотел бы снова пережить, — тоже иллюзия, эмоциональный пшик?
Валерьян Вениаминович шагал, углубившись в мысленный спор с Корневым — потому что не мог быть окончен этот спор его смертью! — приводил новые доводы. «Под видом одного другое… чтобы „открыть“ это, не обязательно исследовать Меняющуюся Вселенную, такого добра хватает в обычной жизни. Похоть под видом любви, карьеризм под видом служения обществу, тирания под видом демократии… мало ли! Вполне возможен и фальшивый прогресс, выражаемый в числах и графиках, при реальном осволочении, одичании людей, и „целесообразная“ цивилизационная суета, в реальности исполняющая непонятный нам космический закон. Но… есть же за этим что-то? За этим, над, вне — но есть, не может не быть, коль скоро мы осознаем. Бактерии не осознают, пчелы и муравьи, сотворяя свое, не сознают, а люди — осознают. Хоть и далеко не каждый. Но все-таки продвигаемся во Вселенную. Иначе — и в этой догадке ты прав — никто не знал бы, куда летит Земля в Солнечной системе, что в ней вокруг чего вращается. В том и отличие городов от роев и муравейников, что попадаются в них существа, которые знают… Школа жизни, закалка — в сущности, они у тебя были слабые. Не клевал тебя, Саша, жареный петух, не стреляло незаряженное ружье, не мытарила война, не обвиняли черт знает в чем, не предавали…»
«Ну-у, папа Пец, нуу-у… — будто услышал он голос Корнева, носовой и иронический, — это уж совсем по-стариковски: мы пахали, мы мешками кровь проливали!»
«По-стариковски — не значит неверно, Саша. Пройти смерть, плен и предательства, но не разувериться в людях — это немало. Ты — правда, от сверхсильной передряги — разуверился и ослаб».
«Сопли это все, Вэ-Вэ. Я — понял».
«А то, что ты мучился, постигая, — тоже сопли, самообман?»
«Конечно, Вэ-Вэ. Протоплазма не может не мучиться, не страдать, как не может и не наслаждаться, не смаковать „блага“. Так она устроена… Но, кстати, о вашем, стариков, опыте и вашей закалке: это ведь первые, еще, можно сказать, дотехногенные, проявления космического процесса смешения…»
«Что именно?»
«Мировые войны с участием десятков, если не сотен миллионов „разумных“ существ. Особенно