Шар. Практика работ в НПВ казалась вершиной познания и человеческой деятельности; но оказалось, что и это лишь ступенька, поднимающаяся к Галактикам и звездам MB. Вскарабкался — вслед за другими! — и к ним, преодолев робость души и косность мысли. Картины бурлящих потоков материи-действия, в которых на мгновения просматриваются призрачные миры, цивилизации, существа… а их снова смазывают поток, порождающий новые миры и цивилизации, — казались безусловной вершиной, ибо никогда ум человеческий не постигал ничего более обширного и вечного. Но и они оказались ступенькой, ведущей к пониманию первопричин и сутей: сути нашего мира, сути жизни и разума. Это знание и вовсе выглядит сверкающий ледяной скалой; с нее сверзился Корнев, не следовало бы карабкаться другим… Но похоже, что и оно — ступень к еще более главному знанию. Я не знаю, какое оно, только чувствую, что есть.
Но хватит ли сил?…»
— Да что с вами, Валерьян Вениаминович? Вам худо? — наперебой спрашивали встревоженные спутники. — Может, в машину, отвезти вас домой?
— А, да будь я проклят! — Пец повернул обратно, пошел быстро. — Конечно, в машину. Быстрей!
Было семнадцать часов пять минут. Но ничто внешнее не имело значения в сравнении с тем, что делалось в душе Пеца. В нем будто рождался новый человек.
— К Шару! — приказал он водителю. — И гоните вовсю, сигнальте!
— Что все это значит, Валерьян Вениаминович, можете вы объяснить?! — кажется, это спросил Буров.
«…Когда мы прикидывали столкновения тел на планетах MB, ты, Саша, меня сразил. Уел. Но понимаешь ли: раз человеку дано понять, что он физическое тело с массой, значит, он не просто тело; и раз ему дано понять, что он животный организм, значит, он не только организм; раз дано понять свое место в мировых процессах — значит, он не слепой ингредиент этих процессов. Покуда не понял, то слепой: бактерия, червь, бродильный фермент… Но когда понял, он над ними, над стихией. И может исхитриться, овладеть ею.
Ведь как просто!
И для каждого понявшего обратно пути нет. Не знаю, горят ли рукописи, но знания — точно не горят».
И родился в муках души и ума новый человек, родился пониманием! Ничего не изменилось — и изменилось все. Пока Валерьяна Вениаминовича заботило — не в рассудке, а в самой глубине самоутверждающего инстинкта — свое личное положение в сложившихся обстоятельствах, личное счастье (не серенькое, понятно, выражающееся в удовольствиях и успехе, а по масштабу натуры, которой важно не поработиться и вести — пусть даже к гибели дела и себя)… пока им интуитивно руководило это свое, все было скверно; он был угнетен, подавлен бедами случившимися и возможными, не видел выхода. Огромный враждебный мир противостоял ему, мир иллюзий и непоправимых ошибок, страха жить и боязни умереть, бессилия перед временем и незнания будущего. Мир этот нависал над ним, малым существом, опасностями, ловушками, тайнами и злым роком. Но как только он, шагнув в последнем отчаянном усилии за предел привычного круга мыслей и чувств, за предел своего, осознал извечное простое единство бытия, спокойно включающего в себя и его, каким бы он ни был, — все изменилось: он сам стал — весь мир!
Отчаянно сигналя, неслась машина, выбиралась из опутанного «трещинами»-улицами свища; мелькали дома, деревья, изгороди, люди; трясло и кидало на выбоинах. А Валерьян Вениаминович равно чувствовал себя сопричастным к этому мелкому движению — и к возникновению Галактик, пробуждению жизни на планетах. Это он — не Пец, не ученый, не директор, а он, который одно с Тем, — силой своего понимания-проникновения собирал в великом антиэнтропийном порыве к выразительности сгустки материи-действия в огромных просторах. Он был этими сгустками — и сам нес их в потоках времени, завивал вихрями Галактик, вскипал в них пеной веществ, загорался звездами, выделял планеты… жил и наслаждался всеми проявлениями жизни, от вспышек сверхновых до пищеварительных спазм протоплазмы! Всеми!
И странным, смешным казалось теперь ему недавнее решение уберечь людей от Большого Знания Меняющегося Мира — ради того, чтобы они остались такими, как есть и каким он был еще недавно. Будто кто другой принял это решение! Очевидным стало: познание мира плохим не бывает. И пусть людям кажется, что для выгод, для достижения близких целей проникают они во Вселенную, в суть мировых процессов; утратятся выгоды, окажутся позади достигнутые цели, — а Понимание останется.
«…мечтами и горем, радостью, крушением надежд и исполнением их, усилием, трудами, любовью и усталостью — всем познает человек мир, всеми переживаниями. Только боязнью он не познает ничего — и поэтому не вправе уклоняться от знания!»
— Скажите мне вот что, Юра, — игнорируя вопрос Бурова, обратился Пец к Зискинду, — вы не прикидывали, что будет, если Шар начнет смещаться относительно башни, ерзать?
— Таращанск будет, — без раздумий ответил тот. — Чем выше, тем страшнее. Смещения будут изгибать башню. А бетон, знаете, на изгиб не работает.
— Да что все это значит. Валерьян Вениаминович, можете вы объяснить? — отчаянно вскричал Буров. — Эвакуация и все?… Значит, вы Волкова не на пушку брали? Метапульсации выпятятся, да?
— Да. И будет… шаротрясение, — Пец коротко усмехнулся: нашлось слово. — Сейчас, с минуты на минуту. Думайте, что делать.
— Сейчас?! А что же вы раньше-то!.. — так и взвился Буров.
— Спокойно, Витя, не надо о том, что раньше, — остановил его Зискинд, который чутьем художника немного проник в состояние Пеца. — В конце концов, вы и сами этого хотели.
— Что я хотел? Разве я так хотел! — не унимался тот. Повернул искаженное лицо к директору: — Валерьян Вениаминович, так это мое назначение — скоропалительное, с бухты-барахты… тоже туфта? Чтобы энергичней выгонял, да?
И что-то умоляющее скользнуло в лице его и в интонациях. Чувствовалось, что он очень хочет, чтобы ответили «нет», примет любое объяснение.
Но не чувствовал новый Пец ни вины, ни неловкости — потому что не он решил тогда, а тот не мог иначе. Так очевидна была для него микронная незначительность всех повышений и понижений в социальной иерархии — от арестанта до президента — в сравнении с основной должностью всех людей, что он и не ответил Бурову, только взглянул на него с жалостливым укором.
— Да, Витя, — сердито ответил за него архитектор. — Вы же поняли, что да. И хватит, не ведите себя, как в пьесе или в фильме. Думайте лучше, что делать дальше.
— Хорошо! — тот откинул голову к спине сиденья; кровь отливала от его щек. — Я не буду, как в пьесе. И как в фильме, не буду. Хор-рошо… Что делать, что?
— Вот! — Пец тронул за плечо шофера. — Сейчас. Остановите!
Машина находилась в километре от Шара. Он, башня, зона — были видны громадиной на половину неба. Они выскочили из кабины в момент, когда в ядре Шара возникла ослепительная голубая точка. Она озарила все на доли секунды, но настолько ярко, что, когда погасла, то и солнце, и освещенные им здания выглядели блеклыми тенями. Люди во всем городе остановились, тревожно глядели на Шар.
Метапульсация вынесла в переходный слой одну из звезд, понял Пец. Как и вчера, когда Корнев метнулся к ядру — и обжегся.
— Как и вчера, слышите, Юра, как вчера! — Он схватил за руку архитектора, говорил не заботясь, поймет ли тот. — Таращанск — и котлован под башню, вспышка-звезда вчера, от Корнева, и сейчас… Ведь то же самое делается-то! Да и как иначе.
А в Шаре уже все изменилось — с быстротой, обеспечиваемой ускоренным временем. Ядро и верх башни окутались мутью; там будто что-то взорвалось. Серая муть ринулась вниз, замедляясь в падении. Затем от земли плавно поднялось облако пыли.
— Что же вы наделали, папа Пец! — горевал рядом Буров. — Ведь если Шар оторвется, то конец всему, не только башне — изменению судеб человечества!
— О Витя! Чего стоит человечество, если судьба его зависит от прочности четырех канатов!