Выходя, Валерьян Вениаминович взглянул на часы: 16.40 — и подосадовал медленному течению времени.
— Мне в гараж. Валерьян Вениаминович? — спросил шофер.
— М-м… (Отпустить машину значило оборвать последнюю ниточку. Любоваться Шаром отсюда, чтобы там ни случилось. «Но… может, кого-то придется спасать? Потружусь последний денек. А там само НПВ меня уволит. И буду чувствовать себя легко и свободно… даже в тюрьме. Ныне отпущаеши…») Нет, вы подождите нас, пожалуйста, здесь. Мы погуляем, побеседуем, потом вы развезете нас по домам.
Сказав это, Пец почувствовал на себе удивленные взгляды всех троих — и сам понял, насколько измельчал, сничтожился за этот час вранья. «Нет, ждите», — говорил обычно он, уверенный в своей правоте и власти руководитель.
Они не спеша двинулись по аллее. Отсюда открывался вид на три стороны: на жилмассив Заречный — нагромождение одинаково освещаемых солнцем, но по-разному поставленных параллелепипедов с матричной сыпью окон, на поселок Ширму с белыми домиками среди садов и на волнистую степь за ними; и на Шар с башней на ровном поле, вольно ограниченном излучиной реки. Солнце склонялось к закату — и странен, противоестественен был среди всех освещенных им предметов и пейзажей этот висящий в ясном небе сгусток голубоватой тьмы, не отражающий света. Лишь ограду зоны и низ башни золотили солнечные лучи.
В парке было людно. С набережной любовались видами гуляющие. Служилый люд и командировочные шагали к административным зданиям от остановок троллейбусов и обратно. Домохозяйки перли сумки с продуктами от рынка и магазинов; некоторые катили их на роликах. Мамаши прогуливали деток на свежем речном воздухе.
«Живите, плодитесь и размножайтесь, — смирял себя мыслями Пец. — Вон голуби клюют рассыпанные старухой перед скамейкой зерна и крошки — напористо, жадно, стремясь каждый склевать больше других, даже если и сыт. И мы одно с ними, ничего из себя строить…
…Вот у куста воробей и воробьиха распустили крылья, распушили перья, наскакивают друг на друга, отчаянно чирикая, — выясняют сложные воробьиные отношения. И мы — одно с тем, и для нас отношения к жене, к близким, к начальству куда важнее отношения ко Вселенной. Надо любить, заботиться, враждовать, зарабатывать на жизнь, покупать вещи, соперничать… Пусть гонит нас по жизни постоянная неудовлетворенность нынешним положением — и незачем знать ее первичный смысл.
…Конкурентов по разумности у нас нет: что решим считать истиной, то так и будет. Плодитесь, и размножайтесь, и населяйте Землю. Вначале существа не проявляются, они проявляются в середине… Какая в этом печаль!»
Зискинд что-то говорил. Валерьян Вениаминович вслушался.
— …плакался мне, что не нашел себя в НПВ, думает уходить. («А, Гутенмахер!» — догадался Пец). Если есть нужда и ваше желание, я готов вернуться к делам в Шаре. Могу по совместительству, могу в полном объеме.
— Намек понят! — воскликнул Буров. — Лично я за!
— Это благородно с вашей стороны, Юра. Или… — Пец испытующе взглянул на архитектора. — Это не только благородство?
— Не только. Валерьян Вениаминович. — Тот выдержал взгляд.
«Вот ведь. Оказывается, и он отравлен неоднородным миром — как Ястребов, как Васюк, как многие. Ему пресно, скучно в обычном, несмотря на комфорт и преуспевание. Но — удрал ведь тогда, почуяв неладное, не только от обиды; хотя не видел и сотой доли того, что Корнев. Снова дрогнет?… Человек и сам не знает, чего он хочет, страсти и любопытство швыряют его от обыденного к диковинному, от рутины к новизне; а когда пресытится или обожжется жаром первичного — обратно к рутине, к уютным заблуждениям. Людям не нужна вся истина, лишь малость — поиграться, потешиться. Психически вздрогнуть. Ну и играйтесь. А я пас.
…Но ведь шатания — все-таки к истине, а не от одного заблуждения к другому?
…И чего я напряжен так? Дрейфлю? Что будет-то?… Может, ничего, вся паника зря? Я буду разочарован. Вот! Выходит, и ты такой, не лучше: важно потешить любопытство, психически вздрогнуть. Ядерная война — это, конечно, ужасно… но ведь и интересно. А экологическая катастрофа тем более, сколько всего произойдет, сколько будет сенсаций, леденящих кровь телерепортажей… вкуснятина. А полный разнос планеты — объядение! Так какого черта ты строишь из себя радетеля за человечество, сволочь старая, благостно причитаешь в душе? Чего ты хочешь-то — по-настоящему?…
…Эти двое ждут, когда же я начну обсуждать с ними новые задачи и перспективы. Главный инженер и главный архитектор. Не было ни гроша, да вдруг алтын. Для них Шар еще долго есть.
…16.55. Там, в ядре, то и дело вспухают Метапульсации, беременные Галактиками. Те рождаются, разрешаются в свою очередь звездами и планетами… Все сникает, возникает снова и на новом месте… И место это неотвратимо приближается к краю Шара. К тому, что хорошо виден отсюда. Еще шажок, еще, еще… И — ныне отпускаеши».
Не отпускало. Голова горела от клокотавших в ней противоречивых мыслей. В душе вызрело что-то, подобное тем переживаниям в последнем разговоре с Корневым и потом еще на его похоронах; подобное по силе, не по смыслу.
«Не про Шар надо… а про что? Что-то упускаю; Принял — от усталости и страха — простое решение за истинное. А если пойму это истинное потом?
…А хорошо бы сейчас умереть. Тем йоговским способом: волевое кровоизлияние в область мозжечка. В плену один таджик-лейтенант объяснил мне этот способ; он так и покончил с собой, когда отобрали в группу подлежащих ликвидации: стоял и вдруг упал, глаза закатились — готов. Я тоже мысленно репетировал, очень вдумчиво ощупывал сосредоточением, что у меня где в мозгу, — и на случай, если будут измываться, пытать. После побега поймали, били, издевались в свое удовольствие — не воспользовался; была злость, хотелось жить и додраться… А сейчас не хочу, нету сил. Ну вас всех. И состояние подходящее, кровь прилила к голове. Как там в шастрах? „В межбровье направить всю силу жизни…“ И сразу никаких проблем.
…А эти двое все ждут разговора о делах. Не исключено, что через четверть часа они будут хлестать меня по физиономии».
Последняя мысль — точнее, сам переход от вселенских категорий к трусовато-мелкому — поразил Валерьяна Вениаминовича до головокружения. Начать с великолепно задуманного злодейства — и так сникнуть: морду набьют. И похоже есть за что! И это мышиное нетерпение, чтобы все поскорее осталось позади… Значит, неправ?
— А скажите мне, Юра, — как-то горячо обратился он к Зискинду, не замечая, что тот и Буров с удивлением смотрят на его красное лицо, лихорадочно блестящие глаза, резкие жесты, — не было ли вам досадно, что ни вы и никто не видел по-настоящему вашего произведения? — Пец всей рукой указал на башню. — Ведь действительно видим бог знает что: не то муравьиною кучу, не то ту самую клизму с наконечником… Неужели не хотелось вам, чтобы исчез приплюснувший ее Шар, она выпрямилась в полный рост, до облаков, заблистала бы огнями этажей, а?
«Сейчас так и случится. И пусть все будет открыто, не боюсь!»
— Досадовал и хотелось, — вдумчиво ответил архитектор. — Только мне странно слышать это от вас, всегда утверждавшего, что именно НПВ есть общий и естественный случай существования материи. А раз так, то башня сейчас и выглядит нормально, разве нет?
— Да-да… — Пец снова не слушал, ушел в себя. — Да-да…
«Был мальчик… желтоволосый, с голубыми глазами. Был он изящен, к тому же поэт — хоть с небольшой, но ухватистой силою… Вот и я прохожу через это, Саша. Надо докопаться до сути в себе. А там пусть я окажусь по ту сторону, что и ты, или останусь по эту — неважно.
…Был такой ученый — я. Цвет волос и глаз несуществен. Немало он превзошел ступеней познания — но на каждую взбирался кряхтя, с натугой, каждая казалась последней. Не ступенькой, а вершиной — с нее можно обозреть все и не надо стремиться к более высокому знанию. Теория мира с переменным квантом действия казалась вершиной: ну, еще бы, в ней все законы физики обобщаются! — пока не попал в