онемевшее было сердце от этой любви, и понесут его длинные ноги по всей деревне из конца в конец — тут появится, там… И впрямь — собака заблудшая без хозяина! А язык словно чешется — без умолку о девушке болтает, имя ее склоняет во всеуслышанье, куда Зейн ни явится. Смотришь — уши деревенские навострились, глаза приглядываться начали. Не успеешь оглянуться, как рука какого-нибудь благородного всадника потянулась — и поймала девушку за руку. А свадьбу справлять станут, Зейна и искать не надо: окрутили его хозяева кувшины да жбаны всякие водой наполнять или посреди площади с топором в руках поставили — стоит, душа нараспашку, дрова колет. Или еще лучше — возле женщин на кухне крутится, язык чешет, а они ему время от времени кусок какой лакомый подкинут: глядь, слопал уже! И непрестанно он хохочет, смеется заразительно смехом своим дурацким, похожим на ослиный рев. И вот уже начинается у него новая любовная история… И что интересно — как он в эту историю попал, так из нее и вышел, ничуть не изменившись. Тот же смех, и болтовни нисколько не поубавилось, и ноги тощие таскать его по всем закоулкам да околицам не устали.
Что и говорить, выпали на долю Зейна урожайные годы, щедрые на любовь. Стали деревенские матери перед ним заискивать, домой приглашать: до отвалу накормят, чаем-кофе напоят. Войдет Зейн в один из таких дворов — ему уж стол накрывают, завтрак или обед подают: блюда, миски — глаза разбегаются! А там уж и чай несут с мятой, если время поутру, или крепкий чай с молоком, если уже за полдень. После чая обязательно подают кофе — с корицей, с кардамоном, с имбирем: это уже не важно, утро сейчас или вечер. А заслышат женщины, что Зейн где-нибудь в доме поблизости, так на него все и слетаются — щебечут, любезничают. И дочерей своих локтями исподтишка тычут — поди, неразумная, поприветствуй… Да, счастлива та мать, чья дочка ему в сердце запала, с чьим именем на устах он со двора вышел. Такая девушка жениха себе в месяц — ну в два — обеспечит. Да и Зейн, по всему видать, серьезность своего нового положения быстро понял, стал в дочкиных матерях разбираться, подумывать, прежде чем ответит на их приглашение позавтракать или отобедать…
Да… Все оно, конечно, так, но была в округе одна девушка — о ней Зейн не болтал и сам с нею не заговаривал попусту. Девушка следила за ним издали своими глубокими, серьезными глазами, а он, чуть ее вблизи завидит, смолкает, болтовню да шутки в сторону. А издалека, бывало, увидит — как сквозь землю провалится, путь ей освободит…
Мать Зейна пустила слух, что сын ее — святой, один из угодников аллаха. Слух этот окреп, и стали ему верить, после того как подружился Зейн с аль-Хунейном. Аль-Хунейн был праведником, посвятившим себя служению богу. Шесть месяцев проводил он в деревне в молитвах и постился, потом забирал свой кувшин и молитвенный коврик и отправлялся в пустыню, пропадал где-то шесть месяцев, возвращался — и никто не знал, где он был, что делал. Передавали о нем странные истории. Клянется, бывало, один, что в такое-то, мол, время видал его в Мерове, а другой божится, что в это Же самое время видел его в Керме. И это когда между двумя городками — шесть дней пути! Люди утверждают, что аль-Хунейн дружбу водит со странствующими угодниками — теми, что по земле бродят и богу поклоняются.
Мало с кем из жителей деревни заговаривал аль-Хунейн, а если и спрашивали его, куда он на шесть месяцев каждый год уходит, не отвечал. Никто не знал, что он ел, что пил. В странствия свои долгие никаких припасов он не брал.
Лишь с одним человеком в деревне был аль-Хунейн приветлив, замечал его, разговаривал с ним — с Зейном. Встретит его на дороге — обнимет, в голову поцелует, благословенным назовет. А Зейн тоже, когда увидит, что аль-Хунейн приближается, бросит свою болтовню глупую, спешит ему навстречу, обнимает. Чудеса, да и только! И пи у кого в доме не ел ничего аль-Хунейн, только у родных Зейна. Зейн его к матери своей приведет, прикажет ей обед сготовить, чаю подать или кофе. И сидят Зейн с аль-Хунейном часами, смеются, разговаривают. Вся деревня уже у Зейна выпытывала, в чем секрет его дружбы с аль-Хунейном, да он в ответ все одно повторял. Аль-Хунейн, говорит, человек благословенный. Ну что тут скажешь?
Зейн такую дружбу со многими водил — с теми, кого вся деревня убогими считала: с глухой Ошманой, с Мусой одноглазым, с Бухейтом, что калекой родился — без верхней губы, с левым боком парализованным. Зейн таким людям сочувствовал. Увидит, бывало, как Ошмана с поля идет, вязанку хвороста на голове тащит, подбежит к ней, хворост заберет, несет себе, шутит да улыбается. Или вот девушка деревенская — всякого ведь боится, встретится ей на дороге женщина или мужчина, так ее ужас охватывает, дрожит, словно перед ней звери дикие. А Зейна встретит — улыбнется ему, засмеется смехом тихим, пугливым — напоминающим квохтанье наседки. Или еще Муса — и имени-то его в деревне никто не помнил, все Кривым называли. Человек он был в летах преклонных, встретишь его, сердце кровью обольется — настолько тяжело старику ходить по земле. Вся жизнь его была суровой, тернистой дорогой. С незапамятных времен был он рабом у одного богатого человека в деревне, а когда правительство предоставило всем рабам свободу, Муса предпочел остаться у своего господина. Господин этот был человеком добросердечным, почитал его и жалел, обращался с ним по-родственному. Но когда он скончался, все его хозяйство перешло по наследству к непутевому сыну: тот все промотал, а Мусу прогнал. Старость подкралась, а у бедняка — ни родных, ни крова, и никому до него дела пет. Перебивался он в деревне чем мог, на задворках жизни, как говорится. Словно старый бездомный пес, по ночам в развалинах укрывающийся. Днем пропитание в закоулках искал, подбирал крохи, и гоняли его мальчишки как собаку. Зейн пожалел старика, хижину ему из пальмовых прутьев сплел, дойную козу подарил. Приходил по утрам к нему, спрашивал, как тот ночь провел, после захода солнца приходил — с карманами, полными фиников, с кусками за пазухой, выгружал все старику в руки А бывало, и осьмушку чая приносил, ратль сахару, зе реп кофейных горсть… Спросишь Мусу Кривого, что это за дружба у него с Зейном такая, — у старика слезы на глаза навернутся, скажет проникновенно: «Зена нашего не один любит — десятеро. У Зена, брат, любовь в натуре…» Видит деревня дела эти Зеновы — пуще прежнего дивится. Что ж он, пророк аллаха земной? Ангел, что ли, аллахом в обличье адамовом жалком на землю ниспосланный, дабы напомнить рабам своим, что сердце великое и в груди вдавленной, и в образе смехотворном, как у Зейна, биться может? Скажут люди, головой качая: «Господи, прячешь ты тайны своя в тщедушном создании!» Но вот голос Зейна раздался, полетел над деревней: «Эй вы, утопленники! Эге-гей, отпущенники! Повязали меня…» И разрушился этот образ святого, рассыпался в прах. Снова прежний образ Зейна вырастает — как его люди сами себе нарисовали, как им по душе больше приходится…
Все это так, конечно. Но вот живет же неподалеку девушка красивая, степенная, на лицо пригожая, с глазами-стрелками и следит за Зейном — болтуном, сумасбродом, бездельником. Застала она его однажды в обществе женщин — тот дурачился, смешил их, как обычно, — и отругала: «Не надоело слюни распускать, пустой болтовней забавляться? Пошел бы лучше делом занялся!» И повела этак по женским лицам своими красивыми глазами — как обожгла. Зейн смеяться перестал, голову опустил стыдливо, оторвался от женской стайки и пошел по своим делам.
… Амина ушам своим не поверила. В десятый раз Халиму — торговку молоком — спросила: «На ком, го-воришь, парень-то женится?» И в десятый уже раз повторила ей Халима: «Да на Нуаме!»
Невозможно. Ну ведь невозможно же! Девица, видать, совсем разума лишилась. Нуама за Зейна замуж выходит? Сердце в груди Амины от гнева зашлось — какое там удивление! Она четко припомнила тот день, два месяца назад, когда гордость свою растоптала, унизилась настолько, что к матери Нуамы в дом пошла. Она ведь клятву давала, что слова ей, этой Саадийе, в жизни не скажет. После того дня — такого дня в ее жизни! — когда мать Амины скончалась и все женщины в их деревне — ну буквально все — соболезновать ей пришли. Все, кроме Саадийи. Э, нет! И какое Амине дело, что в тот день, когда ее мать скончалась, Саадийи в деревне и в помине не было? Она больная в лечебнице в Мерове пластом целый месяц тогда лежала. Вернулась из Мерова, все женщины ее навестили, о здоровье справились. Все, кроме Амины. Да. Разделились тогда женщины на две партии. Одни Саадийю во всем винили, твердили, будто сам долг обязывал ее визит Амине отдать — смерть-то тяжелее болезни. Другая половина женщин вокруг Саадийи объединилась — мать-то Амины, говорят, уж, во всяком случае, самого преклонного возраста достигла, а живой-то большего блага, чем усопший, заслуживает. Такой шум поднялся — дело вконец запуталось. Каждая из противниц на своем стояла, и перестала Амина разговаривать с Саадийей, а Саадийя наотрез отказалась разговаривать с Аминой.
И вот, два месяца назад, уломал сын Амины свою мать пойти поклониться да сосватать ему Нуаму! Женщина гордость свою растоптала, унизилась до того, что вошла к Саадийе во двор. Час был утренний —