который словно висел на лучах заходящего солнца, весь залитый красным светом заката, и поднимал вверх Хасаб ар-Расула. Потом я увидел, как пальмы и другие деревья на обоих берегах погружаются вниз вместе со мной и как все вокруг окрасилось в цвет крови. Что было после этого, я ничего не помню. Потом я увидел, что лежу на берегу среди толпы людей, услышал перекликающиеся голоса, заметил снующие туда и сюда фигуры. Я посмотрел и увидел, что рядом лежит, словно бездыханный мертвец, Хасаб ар-Расул. Я услышал голос своего дяди Махмуда, который звал: «Дауль-Бейт, Дауль-Бейт». Внезапно Хасаб ар-Расул вскочил и забегал, всматриваясь в лица людей и крича: «Дауль-Бейт, Дауль-Бейт». После этого люди заволновались, зашумели. Некоторые спустились в воду, другие побежали вдоль реки. На обоих берегах зажигались факелы, то там, то здесь, на том и другом берегу раздавались тревожные крики, и в наступившей темноте стало казаться, что весь мир взывает: «Дауль-Бейт». Мы ждали один день, другой, переходя от отчаяния к надежде и говоря себе «о, если бы», «дай бог», но Дауль-Бейт исчез бесследно и окончательно. Он ушел туда, откуда пришел, появившись из воды, ушел в воду, возникнув из тьмы, исчез во тьме. Хасаб ар-Расул плакал и говорил: «Невероятно, невероятно».
Мы горевали по Дауль-Бейту так, словно лишились дара зрения и слуха. Он промелькнул в нашей жизни как видение и прошел как сон. Всего десять сезонов, не больше, и он сделал за это время то, чего людям не сделать за всю жизнь. Перед ним словно открылись все тайны мира, стоило ему чего-нибудь захотеть, как это тотчас сбывалось. Он сеял и зимой и летом, работая без устали целый год. Он привозил саженцы финиковой пальмы всяких сортов и видов из самых разных мест — от земель племени махас[70] до верховьев Нила. Он научил нашу землю растить табак, а пас научил выращивать апельсины и бананы. Мы в перерывах между сезонами отдыхаем, а он знай себе ездит с караванами верблюдов то в кочевья кабабиш, то в Бербер и Суакин[71], а иногда и в Египет. Оттуда он возвращался, нагруженный одеждой, духами, посудой, всякими яствами и напитками, о которых мы прежде в Вад Хамиде и не слыхивали. Он рос, и мы росли с ним вместе, словно всемогущий господь послал его к нам, чтобы он вывел нашу жизнь из неподвижности, а потом ушел, откуда пришел. Мы построили прочные глинобитные дома вместо соломенных хижин. Тот, у кого была одна комната, соорудил себе три, тот, у кого не было дома, построил дом. Мы перестроили заново и расширили мечеть, застелив ее коврами, подаренными Дауль-Бейтом. На месте старой крепости он возвел дома и хоромы. Если увидишь их издали, то перед тобой, о аллах, словно целый город, и это там, где были раньше покинутые всеми развалины. Фатыма, дочь Джабр ад-Дара, горевала по нему, как верблюдица по потерянному верблюжонку.
Мы стали припоминать, что же произошло в тот день на закате. Мой дядя Махмуд сказал, что помнит, как увидел Дауль-Бейта, который висел между небом и землей, окруженный зеленым сиянием. Что случилось после этого, он ничего не помнит. Знает только, что очутился на берегу, будто пробудившись ото сна, а вокруг него кричали и бегали туда-сюда люди. Хасаб ар-Расул сказал, что когда он был между жизнью и смертью, то увидел в самой середине красного зарева Да-уль-Бейта, который все удалялся и удалялся. Внезапно из красного зарева к нему протянулась рука великана, схватила его, бросила, и он очутился на берегу. Очнувшись, он увидел, что мир погрузился во тьму, и все зовут Дауль-Бейта.
На глазах у Хасаб ар-Расула выступили слезы, и он проговорил:
— Да помилует Дауль-Бейта аллах, он заплатил своей жизнью за просяную кашу, которой мы его накормили в первый день.
Да, он прошел, как сон. Его словно бы и не было, если бы не сын его Иса, родившийся спустя три месяца после гибели отца. Посмотришь на его лицо — ничего похожего на Дауль-Бейта, а взглянешь в глаза — будто перед тобой живой Дауль-Бейт.
Часть вторая. МАРЬЮД
Посвящаю памяти моего отца Мухаммеда Салиха Ахмада
Он был в бедности богатым и в слабости сильным.
Жил любящим и любимым,
умер умиротворенным и умиротворяющим.
Говорю я: «Что видят глаза, мои мысли опровергают,
Хоть слова стихов и одни, они разное означают».
И растерян стою, вопрошая, не напрасно ли песни слагаю.
Чтобы описать природу человека, я стал искать примеры. Таким примером оказался некий муж, которого страх заставил искать убежище на краю колодца. Он спустился туда, ухватившись за ветку, что была наверху, а ноги его встали на выступ. Вдруг он увидел, как четыре змеи подняли перед ним свои головы из нор. Посмотрел он на дно колодца, а там дракон с раскрытой пастью ждет, когда он упадет, чтобы пожрать его. Обратил он взор к ветви и видит: у корней ее две мыши, белая и черная, грызут эту ветвь, упорно и не переставая. И вот, в то время как он осматривался и думал, как спастись, он увидел недалеко от себя углубление, в котором было немного пчелиного меда. Человек попробовал его, и сладость меда отвлекла его от мыслей о своем бедственном положении и поисков спасения. Забыл он, что его ноги повисли над четырьмя змеями и он вот-вот рухнет на них. Забыл он и думать о мышах, старающихся перегрызть ветку, и о том, что, когда они ее перегрызут, он упадет в пасть дракону. И не переставал он беспечно радоваться, наслаждаясь сладостью меда, пока не упал в пасть дракона и не погиб.
Я уподобил этот колодец миру, полному обмана, несчастий, зла и опасностей, а четырех змей я уподобил четырем страстям в теле человека. Когда возбуждается какая-нибудь из них, то бывает как разъяренная ехидна или губительный яд. Я уподобил ветви жизнь, которая непременно оборвется. Двух мышей, белую и черную, я уподобил дню и ночи, круговорот которых неумолимо сокращает отмеренный нам жизненный срок. Дракона же я уподобил смерти, которой не избежать. Мед я сравнил с тем ничтожным наслаждением, которое получает человек, вкушая, слушая, обоняя и осязая, и которое отвлекает его, заставляет забыть о своих обязанностях и отвращает от истинного пути. Поняв это, я стал довольствоваться своим положением и поступать справедливо в своих делах, насколько я мог, в надежде, что смогу еще дожить до того времени, когда не буду заблуждаться и научусь властвовать над собой. Я утвердился в этом решении и ушел из Индии, взяв с собой разные книги, в том числе и эту.
«Калила и Димна», глава о враче Барзуи
Он вдыхал полной грудью воздух, подставляя лицо свежему утреннему ветерку, но не ощутил бодрости. Прежде чем спуститься на широкую равнину, за которой тянулись пальмовые рощи, а еще дальше — река, поблескивавшая то там, то здесь в просветах между деревьями, он немного помедлил. Казалось, Михаймид видит все это в последний раз. Его лицо напряглось, словно он с трудом удерживался, чтобы не заплакать. Он посмотрел направо. Куда же делись густые заросли тальха[72] , где они играли в детстве? Он вспомнил запах цветов тальха, который становился особенно сильным, когда разливался Нил. Вон там, у поворота дороги, напротив большого ручья, высился огромный хараз с искривленным стволом, желтые плоды которого блестели, как подвески из золота. И у этой воды тогда был другой вкус. Тут был источник. Бутылка из выдолбленной тыквы болталась над водой. Из источника пил всякий прохожий. Кто соорудил его? Никто не помнит. Но ни один не обходил его ни утром, ни вечером, не наполнив кувшина водой. Он вспомнил запах дубленой кожи, вкус воды в бурдюке, висевшем в сарае у деда, вкус нильской воды в дни разлива, запах сырого дерева, листьев и глины, запах увядания и смерти. Перед ним словно прошла вся жизнь в Вад Хамиде.
Опираясь на палку из эбенового дерева, крепко сжимая набалдашник, сделанный из слоновой кости, он решительно зашагал. Эта палка — удивительная. Она словно облаженная женщина среди мужчин. Он чувствует ее прикосновение и вспоминает Марьям, молодость, прежние звуки и мечты. Каждый день па