детей… Вы что-то сказали, Ватсон?
— Нет! — сердито отозвался я. Ударившись бедром о стол, я выругался, злясь на Холмса с его несвоевременными затеями и на боль в старой ране, полученной на войне и уже начавшей ныть с изменением погоды.
Стена, которую я ощупывал левой рукой, внезапно оборвалась. Я стоял в дверях длинной столовой, чьи размеры позволила определить вспышка молнии за высокими разбитыми окнами. Холмс двигался в дальнем конце комнаты, очевидно, что-то разыскивая и продолжая вещать, словно какой-то адский чичероне.
— С тех пор на этом месте было воздвигнуто много сооружений, и каждое было построено на костях… я хотел сказать – на камнях своего предшественника. В средние века на развалинах виллы построили монастырь, но он был заброшен из-за «странных подземных звуков». Позднее выяснилось, что настоятельница распорядилась заживо замуровать тринадцать молодых послушниц «для утешения погребенных в кургане». Во время царствования Елизаветы здание перестроили, но снова покинули, после того как зараженная вода из нового колодца убила девятерых детей. В тысяча шестьсот сорок пятом году круглоголовые[47] сожгли дом до основания, думая, что там прячутся жена и дети роялиста. К несчастью, они действительно там находились.
Пламя зажженной свечи осветило чеканные черты Холмса, а позади него – лицо молодой женщины. Я не смог удержаться от возгласа, хотя понимал, что это портрет. Холмс повернулся и посмотрел на висящую над камином картину. Я был уверен, что ее внезапное появление испугало и его, однако единственным проявлением этого было легкое дрожание руки, державшей свечу.
— Теперешнее здание воздвигнуто в тысяча семьсот двадцать пятом году, — сказал он. — Его последняя владелица была, на мой взгляд, худшей из всех. Вот вам портрет истинного вампира.
Возникшее из мрака лицо на холсте казалось призрачно бледным и в то же время необычайно живым. Поза и внешность несколько напоминали «Мону Лизу» да Винчи. Волосы причудливого земляничного оттенка были зачесаны назад со сверкающего белизной лба и волнами опускались ниже пояса. Светло-зеленые глаза словно фосфоресцировали. Между неожиданно полными ярко-красными губами блестели передние зубы. Женщина улыбалась. Я невольно подумал, что она выглядит голодной, и мне пришло на ум описание знаменитой картины, принадлежащее перу Уолтера Пейтера[48]. «Она старше скал, среди которых сидит. Подобно вампиру, она умирала много раз и знает все секреты могилы».
— Право, Холмс, сейчас вы будете утверждать, что знаете эту леди.
— Конечно, знаю, — повернувшись, ответил он. — Ее звали Бланш Верне, и она была моей кузиной.
На его лице появилось странное выражение. Он уставился на что-то, находившееся у меня над головой. Поспешно шагнув через порог, я обернулся и посмотрел вверх. Над дверью висела прикрепленная к притолоке огромная ветка омелы. Сквозняк слегка пошевелил ее, и лишенная листьев ветка зашуршала по камню.
— «Ветка омелы в холле висит, и падуб на стенах дубовых блестит…», — процитировал Холмс старинную балладу странным тоном, словно удивляясь, что помнит ее. На какой-то момент он выглядел так, будто увидел призрак, но это быстро прошло.
— Вы слышали, как я упоминал моего прадеда по материнской линии, французского художника Карла Верне[49], – быстро продолжал Холмс. — Помимо Ораса, также художника, у него был еще один сын, Шарль, который стал врачом.
— Ваш двоюродный дед, — сообразил я.
— Да. Для врача он оказался на редкость несчастлив: его первая жена-француженка умерла, рожая Бланш, а вторая жена, дочь мелкого валахского дипломата, скончалась спустя двенадцать лет при аналогичных обстоятельствах, произведя на свет двух девочек-близнецов – Алису и Элизу. Кажется, это произошло в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году, после чего семья переехала в Лондон… Я наскучил вам, Ватсон?
— Что? — Я с трудом оторвался от другого лица, напоминающего византийскую икону на золотом фоне, мрачно взирающего на нас с портрета на дальней стене, напротив портрета Бланш. — Кто это, Холмс?
— Ириса, — кратко заметил он, проследив за моим взглядом. — Сестра второй жены доктора Верне и тетя близнецов. Она внезапно прибыла из какого-то затерянного в Карпатах местечка и стала вести хозяйство, когда ее зять перевез сюда семью в тысяча восемьсот шестьдесят втором году.
В строгом черном одеянии, с греческим крестом на груди и черными бровями, сдвинутыми над враждебно смотрящими черными глазами, она казалась мрачной тенью Бланш, исподтишка наблюдающей за племянницей.
Мокрые ветки хлестали по окнам. Оскверненная гробница друидов на вершине Суррей-Хилла словно притягивала с неба молнии.
Вспышка, затем раскат грома…
Я быстро заморгал, ослепленный молнией, но образ комнаты в черно-белых тонах запечатлелся у меня в голове. Вместо портретов мне представилась внимательно наблюдающая за нами семья, молча стоящая у стен: чернобровая Ириса, бледная Бланш и две девочки в белом, притаившиеся в углу… Затем мое зрение прояснилось, и я вновь увидел только покрытые пылью портреты. Однако в комнате отсутствовали изображения девочек-близнецов.
Я прочистил горло.
— Эти портреты написаны доктором Верне?
— Да, — ответил Холмс. — Страсть к живописи была в крови у семейства Верне и так или иначе проявляла себя. Его последний портрет вы видите над камином, однако истинным шедевром Шарля Верне был оригинал этой картины – его старшая дочь Бланш.
— «Красавицей-дочкой гордился барон. Отдал ее юному Ловеллу он», — насмешливо процитировал я строки из той же баллады, все еще уверенный, что Холмс подшучивает надо мной, и не желая оказаться таким легковерным, каким он меня, по-видимому, считал.
— Да, — кивнул Холмс, игнорируя мой иронический тон. — Он обожал Бланш и ничего для нее не жалел. Мой отец, Сайгер Холмс, будучи по делам в Лондоне, писал домой, что выходной бал Бланш оказался самым успешным в сезоне и что она затмила даже знаменитую «карманную Венеру» Флоренс Пэджет. У моей прекрасной кузины было великое множество поклонников, но, как часто случается с женщинами, она выбрала наименее подходящего из них и соблазнила его.
Необычайная для Холмса откровенность спровоцировала меня на столь же откровенный вопрос:
— И кто же это был?
Но он не обратил внимания на мои слова.
— Однако в самом разгаре триумфа у Бланш начались приступы кашля, которые обернулись чахоткой. Именно тогда доктор Верне продал лондонскую практику, купил Мортхилл и перевез сюда свою семью в отчаянной попытке исцелить дочь.
Я искренне посочувствовал бедному доктору. Единственным средством «исцеления» туберкулеза были свежий воздух и солнце, но большинство больных все равно погибало от истощения или удушья, когда жидкость заполняла разрушенные легкие, что весьма не походило на романтическое изображение смерти от чахотки в «Даме с камелиями» Дюма-сына или в «Богеме»[50]. В середине девятнадцатого века болезнь, которую мы теперь зовем «белой чумой», убила миллионы, если не десятки миллионов человек, и конца этим смертям не видно и теперь.
— Боюсь, — заметил я, — что усилия доктора Верне оказались тщетными.
— Можете считать это его навязчивой идеей, под стать которой была поразительная жажда жизни самой Бланш. Она была миниатюрным созданием – едва выше ребенка – но упорно цеплялась за жизнь. Миновали лето и осень, а в последние дни года пришло письмо в конверте с черной каймой, где Бланш извещала о смерти отца.
— От чахотки?
— Да. Не забывайте: это произошло до того, как Вильмен доказал, что туберкулез заразен, хотя уже было отмечено, что с одними болезнь обходится весьма осторожно, словно нежный любовник, а других