собранные из детского конструктора.
Поэтому на следующей неделе он принялся за серию современных апокалиптических этюдов. В руках Джона Мартина кисть или резец могли человеческое тело осквернить, а могли сохранить в целости, но всегда оставляли его самим собой, уникальным в своей неповторимости. Саймон Дайкс лишал человеческое тело и этого, изображая на холсте некие подобия термитов из ланговского кошмара, многомиллионные армии рабочих муравьев, одинаковых по форме и в форму одетых. У него и правда выходили насекомовидные люди, у которых не было ничего, кроме панциря, внешнего скелета. Эти фигуры выстраивались в каре, усаживались в ряды, занимали сиденья гигантского, размером с Шартрский собор,[29] неуклюжего аэробуса; бесконечные хоры и трансепты фигур читали не книги, а доски с тонко вырезанным текстом, или играли в «Тупого Конга», нажимая кнопки неестественно дергающимися пальцами, отмахиваясь от падающих на голову миниатюрных пластиковых клиторов.[30]
Первым в серии стало масштабное полотно, изображавшее салон «Боинга-747» в миг, когда его нос таранит бетонный пол пустого резервуара в Стейнсе,[31] так что крылатая машина на полном ходу разбивается вдребезги. Вырванные из кресел груды человеческих фигур по-настоящему
И как только замысел этой картины окончательно сформировался у него в голове, за ним сразу выстроилась целая вереница других. Все это были изображения самых что ни на есть безопасных, скучных и до безобразия спокойных мест, созданных современной цивилизацией, разрушаемых до основания какой-либо чудовищной силой, уничтожающей заодно и груз человеческих тел, по той или иной причине там оказавшийся. Торговая площадка Фондовой биржи, когда ее накрывает гигантское цунами; кассовый зал станции метро Кингс-Кросс ноябрьским вечером 1987 года, когда произошел взрыв;[32] автомобильная палуба пассажирского парома, когда через пробоину туда врываются зеленые воды океана и смывают за борт поток красных и синих машин; мебельный отдел магазина «ИКЕА», где толпа новобрачных, атакованная мгновеннодействующим вирусом лихорадки Эбола, превращается в один большой комок слизи. И так далее, и тому подобное, в общей сложности два десятка полотен.
Если, приступая к циклу, Саймон полагал, что задуманные картины станут своего рода сатирой, иронической насмешкой над непрочностью всего, что люди считают вечным, то в ходе работы понял, что ошибался. Понял, что главным в них был вовсе не антураж. Осознал, что все это не более чем фон в детской книжке для переводных картинок, абстрактные горы и подводные скалы, на которые ребятишки могут наклеить подходящие человеческие фигурки. И что главное — именно эти фигурки.
Саймон чувствовал, что человеческое тело вытолкнули за пределы обычной жизни, как бы свесили с этакого обрыва времени, и теперь оно болталось там клоуном на проволоке, пытаясь за что-нибудь уцепиться, но не находя ни выемки, ни выступа в только что отстроенной, гладкой бетонной стене современного технологизированного мира. Ветер переменился, и Саймоновы человеки поневоле согнулись в три погибели, приняли противоестественные позы — только бы выжить в этой вселенной предельного стресса. По Вавилонской башне прошла судорога, и ее население, пять сотен этажей разноязыких строителей попадали на пол, вывихнув плечи и переломав шеи, — вот что Саймон хотел изобразить на своих полотнах. Но развоплощение, разложение его собственного тела — оно вытекало из всего этого или, напротив, всему этому предшествовало? Саймон не знал.
Тогда-то он и встретил Сару. Но не был уверен, что у него с ней — да и с картинами тоже — все идет как надо. Уверен он был только в одном: за последний год дни стали длиннее, наполнились работой за мольбертом и встречами с людьми, с которыми его познакомила Сара. К нему вернулось похмелье — добрый знак, потому что прежде, в безвременье, в «и» меж Джин и Сарой, он был как будто все время пьян, и вечером, и наутро. Наконец, каким-то непостижимым образом к нему вернулись дети, им вдруг опять стало с ним хорошо. Видимо, почувствовали, что, паразиты, пожирающие его изнутри, насытились. По крайней мере, на время.
Где же он? На краю асфальтового футбольного поля под названием Оксфорд-Сёркус, у магазина «Топ-Шоп», стоит, прислонясь к обращенной на юг стеклянной витрине, посасывает сигарету и разглядывает угол Риджент-стрит. У него нечто вроде приступа клаустрофобии, ломит виски. Саймону представляется, что, откуда ни возьмись, на площади появляется гигантская обезьяна и начинает топтать все, что попадается под ноги. Постиндустриальный Кинг-Конг расколошматил витрину супермаркета', вытащил из проема, зажав в кулаке как термитов, горстку извивающихся людишек, пытающихся выбраться из шерстяного леса, произрастающего у него на ладонях. Лакомые кусочки для бога, суши для всемогущего. Одного за другим он выуживал их из шерсти, внимательно разглядывал перекошенные лица, а потом запихивал в пасть, где каждый зуб размером с зубного врача.
Ам-ням-ням!.. Вкусно хрустят… а как жуются! Площадь заполняет клацанье зубов и чавканье этой гигантской глотки, обезьяньи звуки заглушают городской шум. Монстр делает паузу, выплевывает регулировщика, чей жезл застрял у него в зубах. Негодная зубочистка. Потянулся, побарабанил пальцами по крыше магазина игрушек «Хамлиз» и на всю площадь проревел: «ХууууГрааааа!» Судя по всему, значил этот рев следующее: «Тело — это я. Тело — это только я. К черту Отца. К черту Сына и в задницу Святой Дух!»
Потом понгид[33] — гаргантюа прошелся туда-сюда, отфутболивая машины как консервные банки и пожирая двухэтажные автобусы как биг-маки; наконец чудовище присело на корточки посреди площади, напряглось и исторгло из своего нутра кусок дерьма размером с газетный киоск. Кусок сначала не желал отрываться от великанской задницы, затем вытянулся в гигантскую сигару и с пятнадцатиметровой высоты шлепнулся на бритые головы стайки велокурьеров, которые, как скотина в грозу, сбились в кучку под открытым небом. Идеальные жертвы.
Саймон тряхнул головой, туман перед глазами рассеялся, проявились человечки, тараканами снующие взад-вперед. Художник взглянул на часы, понял, что опаздывает, и выдвинулся по направлению к Саре, в «Силинк».
Глава 3
Зак Буснер, доктор медицины, психолог-клиницист, психоаналитик-радикал, противник традиционной психиатрии, диссидентствующий специалист по нейролептикам и бывшая телезвезда, стоял на задних лапах перед зеркалом в ванной комнате, сосредоточенно вычесывая из густой шерсти под подбородком попавшие туда крошки. На первый завтрак он съел пару тостов и, как обычно, обильно угостил вишневым джемом не только желудок, но и грудь с мордой. Он тщательно промыл шерсть вокруг шеи душем-расческой — Буснеры держали это приспособление специально для таких случаев, — но крошки почему-то упрямо не желали последовать примеру варенья и раствориться. Чем тщательнее Буснер пытался их вычесать, тем глубже, казалось, они зарываются в шерсть.
Черт с ними, подумал он, приступая к одеванию, Прыгун справится с этим по дороге в больницу. Прыгуном обозначали научного ассистента Буснера, и чистка босса была одним из его основных занятий. Разумеется, босса чистили и прочие — и молодые врачи, и медсамки, и подсобные рабочие больницы «Хит-Хоспитал» как из психиатрического отделения, так и из всех остальных. В последнее время вокруг Буснера толпились и старшие сотрудники, порой даже работники администрации, и едва он появлялся в больнице, как они пытались удостоиться чести запустить пальцы ему в шерсть. Каждый старался хотя бы мимоходом почистить Буснера в знак уважения, а если это не удавалось, кланялся и удалялся по своим делам.
Дело в том, что Буснер, в молодости и зрелости прославившийся в психиатрической среде как нонконформист и даже сумасброд, с приближением почтенного возраста стал в глазах окружающих действительно почтенным шимпанзе. Доктринальные перегибы так называемой количественной теории безумия, с которой он был тесно связан с первых шагов в своей карьере психоаналитика — его учил сам