под затененным лицом.
— Я думала, тебе будет приятно знать, что вы внесли и свою лепту в успех.
— Мой батальон уничтожен, — шепчу я, решительно не понимая, зачем нам в постели вести разговор о войне. — В одной только роте «С» погибли сорок с лишним — человек.
Она легко кивает. Я не вижу ее глаз.
— Но головной батальон потерял всего сорок человек. И захватил несколько сотен ярдов грязи. Генерал сэр Дуглас Хейг доволен.
— В жопу генерала сэра Дугласа Хейга.
Я ожидаю услышать от Прекрасной Дамы какое-нибудь потрясенное восклицание, но она шаловливо кладет ладонь на мою голую грудь и заливается тихим смехом.
Стало темнеть раньше. Сегодня ровно неделя как я очнулся в эвакуационном пункте для раненых.
Не помню, как выбрался из окопа и возвращался через «ничейную землю». Не помню, чтобы мне кто-нибудь помогал найти эвакуационный пункт. Не помню, как снял противогазную маску и давился воздухом с остатками ядовитого газа или как получил шрапнельное ранение, превратившее мою правую ногу в пульсирующий сгусток гнойной боли.
Я помню, как приходил в сознание. В первый раз очнулся в уверенности, что нахожусь в госпитале, но обнаружил, что лежу среди мертвецов. В последний раз, когда уже был уверен, что лежу мертвый среди мертвецов, я очнулся при свете карбидных фонарей и увидел склонившегося надо мной хирурга. Если он Бог или Дьявол, туманно подумал я, значит, кто-то из этих ребят носит белый врачебный халат, обильно заляпанный кровью. Архангелы походили на медсестру в белом фартуке, санитара в пенсне и усталого анестезиста в таком же окровавленном халате, как у хирурга.
Потом почти ничего не помню — разве только как меня привезли сюда двадцать первого. Не помню даже, как лихорадочно писал в дневнике, пытаясь связно изложить обрывочные впечатления.
В жопу генерала сэра Дугласа, в жопу полковника, в жопу Шюта и любого другого, кто исполнен решимости убить меня. Я плюю на них. Я плюю на всех ангелов и демонов. Я плюю на самого Господа Бога.
Проснулся в 3.22, судорожно кашляя, отхаркиваясь и захлебываясь вязкой желтой жидкостью. Пришлось кликнуть сиделку, которая притащилась черепашьим ходом, явно раздраженная, что ее разбудили.
Страшно задыхался. Подумал: «Ну что ж… значит, вот он, конец… ладно, это того стоило… она того стоила». Но потом все подобные рассудительные мысли вылетели из головы, и я судорожно хватал ртом воздух и молотил руками-ногами, как утопающий, каковым, собственно, и являлся. После каждого мучительного вдоха извергал потоки желчи. Она шла горлом, носом. Перед глазами плясали черные точки, но вожделенное забытье все не наступало, и я метался на койке, давился рвотными спазмами, колотил конечностями по грязному матрасу, точно по воде бездонного океана.
Помню свою последнюю связную мысль: «Умирать вовсе не так легко, как нам пытаются представить… смотри, Толстой, вот как умирают крестьяне!» Потом в палату неторопливо вошел скучающий санитар со шприцом размером с велосипедный насос, мне вогнали в правое легкое толстенную иглу через спину и через несколько минут отсосали из него достаточно густой слизи, чтобы я снова смог дышать… более или менее… хотя эти жуткие хлюпающие хрипы наверняка не давали уснуть многим соседям по палате. Они промолчали.
Приходил священник, чтобы дать причастие католикам в нашей палате. Я почти час наблюдал за ним и видел, насколько глубоко и искренне он сопереживает страданиям тяжелораненых. Подойдя к моей койке, он взглянул на табличку с данными и увидел прочерк в графе «вероисповедание», но тем не менее остановился и спросил, может ли он что-нибудь сделать для меня. Все еще не обретший способности говорить, помотал головой и постарался скрыть подкатившие к глазам слезы.
Часом позже врач, ответственный за нашу палату, устало присел на край моей койки.
— Послушайте, лейтенант, — промолвил он голосом не столько суровым, сколько утомленным, — похоже, гангрена отступает. И санитары заверяют меня, что с вашими легкими ничего страшного. — Он протер очки и немного подался вперед. — Если вы думаете, что эти… незначительные боевые повреждения обеспечат вам приятный отдых в объятиях матушки Англии… ну что сказать… война продолжается, лейтенант. И я надеюсь, вы вернетесь на фронт сразу, как только мы выпишем вас, чтобы освободить место для какого-нибудь по-настоящему раненого бойца. Вы меня понимаете?
Я хотел просто кивнуть, но вдруг заговорил впервые за время своего пребывания здесь.
— Да, сэр, — прохрипел я сквозь слизь и мокроту, булькающую в глотке. — Я собираюсь вернуться на фронт. Я хочу вернуться на фронт.
Врач нацепил очки на нос и хмуро уставился на меня, словно я неудачно пошутил, а потом потряс головой и продолжил обход палаты.
Я вовсе не шутил. Я говорил правду. Я единственно не мог сказать врачу то, что сегодня утром сказала мне Прекрасная Дама.
Утро, чудесное осеннее утро, и мы завтракаем чаем с круассанами на ее террасе. Она в темной юбке и голубой сборчатой блузе, застегнутой у горла изумрудной брошью. Ее глаза улыбаются, когда она наливает мне чай.
— Мы с тобой некоторое время не увидимся, — говорит она, отставляя серебряный чайник. Кладет мне в чашку один кусочек сахара, как я люблю.
От неожиданности теряю дар речи, но лишь на несколько секунд.
— Но хочу… как это… то есть мы должны… — Я осекаюсь, пораженный своим косноязычием. Хочу сказать, что вообще-то я поэт, чувствующий и понимающий язык.
Она накрывает ладонью мою руку.
— Так и будет, — говорит она. — Мы еще встретимся. Для меня разлука продлится совсем недолго. Для тебя — чуть подольше.
Я хмурюсь, досадуя на свою тупость:
— Ничего не понимаю. Я думал, наша любовь… должна…
Она улыбается, не убирая ладонь:
— Помнишь фотографию с картины, висевшую в гостиной твоей матери?
Киваю, заливаясь краской. Невесть почему разговор на эту тему кажется чем-то более интимным, чем наша ночная близость.
— Дж. Ф. Уоттс, — говорю я. — «Любовь и Смерть». Там изображена… — я на миг умолкаю, не в силах произнести «ты». — Смерть в облике женщины, и рядом с ней маленький мальчик… Эрос, полагаю. Любовь.
Она легонько водит ногтями по моей руке.
— Тебе всегда казалось, что в картине скрыт какой-то тайный смысл, — чуть слышно говорит она.
— Да. — Я бы хотел сказать что-нибудь умное, но в голове пусто. Тайный смысл картины ускользал и тогда, и сейчас.
Она снова улыбается, но опять без тени насмешки.
— Возможно, просто возможно, там изображена вовсе не Смерть в женском обличье, грозно стоящая над испуганным Эросом, а женская аллегория… — ее улыбка становится шире, — любви, которая удерживает неугомонного проказника Смерть от злых шалостей.
Я только и могу, что тупо хлопать глазами.
Прекрасная Дама тихо смеется и наливает себе чаю, подняв блюдце с чашкой. Отсутствие ее ладони