И еще она сказала, что поражена, как быстро я перешел от развлекательного чтения к серьезной литературе и что у меня очень сильная память — это и хорошо, и плохо. Хорошо, ибо прочитанное остается надолго, плохо, потому что я запоминаю и гениальное, и посредственное, даже дрянное, — значит, мне нельзя читать плохие книги, только великие. И что такого выдающегося читателя они, детская библиотека, не могут отпустить просто так — они торжественно проводят меня на ближайшем обсуждении.
Проводы и впрямь были торжественны. Какая-то девочка произнесла обо мне речь: книги я читаю быстро, страниц не вырываю и не пачкаю. Кто-то из мальчиков пожелал одолеть весь взрослый фонд (что- то около двухсот тысяч томов, как я потом узнал). Александра Марковна объявила, что детская библиотека нескоро забудет самого активного своего читателя — и можно только пожалеть, что их дружба была такой недолгой. Она, Александра Марковна, надеется: я буду появляться на книжных обсуждениях. Мне вручили — естественно, под аплодисменты — письменную благодарность за активное читательство и пространное, с характеристикой, ходатайство о зачислении во взрослую библиотеку № 1, находящуюся в Книжном переулке города Одессы.
Связь с лучшей библиотекой моей жизни была напрочь обрублена.
Взрослое книгохранилище меня разочаровало. Мои выдающиеся читательские способности никого не заинтересовали. Худая библиотекарша средних лет с кислым видом прочитала торжественное ходатайство, с сомнением меня оглядела и без энтузиазма поинтересовалась, чего я хочу. Я промямлил: надеюсь на ее советы, не скажет ли она сама, что мне взять. Нет, этого она не скажет — это скажет только каталог, вон те ящики. Можно выбрать две книги и держать их не больше двух недель, за просрочку — замечание, при повторной задержке — отчисление. Вот вам, мальчик, бумага — идите к каталогу и выписывайте нужную литературу.
Растерянный, я уныло уселся перед ящиками. Загвоздка была в том, что я и понятия не имел, какие книги мне нужны. В детской библиотеке каталогом была Александра Марковна, она безошибочно устанавливала, кому что брать. А здесь стоял сумрачный шкаф, его наполняли ящики, в каждом толпились безликие карточки — они олицетворяли неведомые произведения. Я искал хорошие романы и повести, а мне предлагали нечто, именуемое «нужной литературой»!
Я вступил в безнадежную борьбу со шкафом — и сотни тысяч бесстрастных картонок сразили меня. Бессильный и устрашенный, я отступил. Для многих рыться в каталогах — наслаждение. Могу только позавидовать. Для меня он — орудие пытки. Детский страх оказался таким сильным, что я и дома никогда не заводил реестра своих книг, хотя друзья (и особенно — теща) не раз предлагали свои бескорыстные услуги.
— Ты долго копаешься в ящиках, мальчик, — сказала библиотекарша. Она была женщина решительная и аккуратная, задумчивые люди казались ей крайне несообразительными: о чем еще думать, когда на карточке все написано? — Покажи листок заказа.
Я протянул ей бумажку и удрал домой с двумя книгами — «Историей цивилизации в Англии» Бокля и толстенным томом Данилевского (он выступал против дарвинизма). Обе они были написаны легко. Каждая страница Бокля открывала что-то новое — это нельзя было читать равнодушно. А Данилевский восхитительно (не хуже, чем отважный Дон-Кихот на деревянные мельницы) нападал на какого-то неведомого мне Дарвина и все метал и метал в него остроумные и язвительные копья. Порой мне было жалко тысячекратно уничтоженного незнакомца — автор, видимо, забывал, что уже втоптал противника в землю и, поднимая его, вдруг возмущался, что он еще живой, и снова валил наземь — и топтал, топтал… И опять поднимал — чтобы снова валить. Много позже я где-то прочитал, что Лев Толстой с великим сочувствием относился к труду Данилевского и надеялся, что с Дарвиным наконец будет покончено. Для меня же английского естествоиспытателя изначально не существовало — во всяком случае, пока я не взял в библиотеке «Происхождение видов».
Сдав обе книги, я наугад вытащил каталожную карточку — попался Платон. В тот день я унес домой том первый, в защиту Сократа на суде, затем — остальные.
Для Жеффика настали черные времена. Его хозяин не только не высовывал носа на улицу (это уже бывало, в голодные и военные годы жизнь часто ограничивалась четырьмя стенами), но и забыл о схватках — разве что восторг становился уж слишком непереносимым и нужно было выпустить пар. Мама встревожилась: что ты заперся в квартире? То в учебники уткнешься, то от толстенного тома не оторвать. Она сердилась, что я читаю даже за едой — удивительно, что попадаю ложкой в рот. Она начала отбирать книги — стало хуже: я перестал чинно жевать и глотал еду так стремительно, что запротестовал отчим. Пусть Сережа читает и за супом, и за вторым — мы хоть не будем бояться, что он подавится.
Когда, уже в школе, я стал писать стихи — я вспомнил зиму и весну 1924/1925 годов:
В эти месяцы великих открытий я узнал еще кое-что — как рождаются дети. В том, каким способом взрослые любят друг друга, тайны не было — слишком уж явно совершалась эта любовь. К тому же родители в своей взрослости забывали, что дети артистически подглядывают и подслушивают. Но что именно этот низменный способ выбран для создания новых людей, я и подозревать не мог! Возмущение мое не знало границ.
— Ты был очень наивным, Сережа, — говорила мне потом мать, — мы с Осипом Соломоновичем часто удивлялись: как можно настолько не понимать самых простых вещей? Он хотел раскрыть тебе глаза, я не дала: сам узнаешь, когда придет время.
Зачастую глаза раскрываются не в самой парадной обстановке.
Тайну создания людей я узнал на пустыре Разумовской улицы, в квартале от нашего дома. Еще недавно здесь стояло двухэтажное здание — в голодный год жильцы растащили его внутренности на дрова. Затем кто-то умер, кто-то убрался восвояси, стены обрушились — руины затянули лебеда и бурьян. Вечерами в кустах собирались мальчишки, обсуждали дворовые новости, договаривались о драках с соседними домами и рассказывали страшилки. В дни редких теперь выбегов на улицу сюда забредали и мы с Жеффиком.
Однажды от меня потребовали что-нибудь рассказать. Я вспомнил какую-то гофманиану. Показалось мало. На второе я выбрал эпизод из «Тайн Берлинского двора». Приятели кронпринца усыпили молодую графиню (естественно, очень красивую и очень добродетельную — в подобных книгах добродетель всегда корреспондирует красоте, а не уродству) и привезли ее, спящую, сыну кайзера. Он не сделал ей ничего плохого — только вложил между пальцами ног любовную записку (вот будет красавица поражена, когда проснется в своей кровати и обнаружит неведомо как попавшее к ней письмо!).
Рассказ раскритиковали.
— Кронпринц — дурак, — заявил кто-то. — Ему нужно было ту графиню трахнуть, а не разбрасываться записками. Красавицу ему привезли, а он расписывается на ногах!
Что означает глагол «трахнуть», я, конечно, знал.
— Не мог он ее трахать, — высказался другой. — От этого родился бы мальчишка и стал наследником. Сын какой-то случайной графини! Кронпринцу тогда так досталось бы от папаши кайзера, что будь здоров!
Мне пришлось вмешаться. Кронпринц был, естественно, распутник и повеса, наследники престолов вообще ребята не дай и не приведи, жуткие штучки вытворяют в своих непрерывных попойках. Но с чего бы графине рожать, даже если он что и сделал? Дети появляются от поцелуев, а кронпринц и не думал ее целовать.
Все расхохотались — мои слушатели наивность утратили гораздо раньше. Они популярно разъяснили, отчего рождаются дети. Я не поддался.
— Это ты родился так, а я — от поцелуев, — сердито закричал я на самого заядлого оппонента.
Он обиделся: я выбрал себе возвышенный способ, а ему оставил низменный. Оскорбление