Иллюминаторов было мало, потому что в большинстве своем пароходы были грузовые. От этого рейд засыпал в неприветливой угрюмости, в безмолвии и неподвижности, словно мертвые корабли погрузились в мертвое, холодное небытие черной воды. За дальним мысом изредка устало проблескивало сквозь мутную тьму голубоватое острие прожектора и тотчас же пугливо пряталось за гору.
Но Ласкин, бывший Фохт, не был ни любителем природы, ни вообще чувствительным человеком. Даже в далекие времена юнкерства, когда приходилось, отдавая дань девичьей сентиментальности, восторгаться луной, сиренью и соловьями, он делал это чисто механически, по раз навсегда заученному трафарету. Сегодня же все удивительное, что происходило в небе и на воде и чем природа стремилась заинтересовать и обогатить человеческий глаз и воображение, вовсе миновало Ласкина. Его больше интересовала открывшаяся впереди перспектива улицы, размашистой дугой огней опоясавшей бухту. Это была первая улица первого большого города, в котором ему довелось быть после скитаний по деревням Китая. Огни улицы звали к себе. В них мелькали тени людей, проплывали силуэты женщин. Будь Ласкин один, он, наверно, забыл бы преподанные ему при вербовке правила конспирации. Но в десяти шагах перед ним озабоченно семенил прачка. Ласкин с сожалением оторвал взгляд от веселых огней: прачка свернул за угол. Сразу стало темно. Фонари едва теплились красными волосками ламп. Ноги неуверенно скользили по угрожающе потрескивающим доскам тротуара. Все так же, на расстоянии десятка шагов друг от друга, миновали ярко освещенный подъезд полиции. За ним стало еще темнее, чем прежде. Однако даже в этой темноте дом, перед которым остановился прачка, казался черным. Длинный, угрюмый, без единого огонька в окнах. Тем не менее прачка уверенно толкнул невидимую Ласкину дверь.
— Подождешь меня здесь, — повелительно обронил он.
Ласкин поежился от фамильярного «ты», на которое перешел китаец. Он прислонился к кирпичной стене дома, стараясь слиться с ее чернотой. Даже сквозь пиджак шершавость кирпичей показалась такой нечистой, что Ласкин брезгливо отстранился и стал прохаживаться вдоль дома. Сделав несколько шагов, он почувствовал под ногою нечто мягкое. Хотел отбросить, но не сумел. Нагнувшись, Ласкин в испуге отпрянул: он отчетливо нащупал человеческую голову — холодный затылок, покрытый жесткой порослью волос...
Первым побуждением Ласкина, когда он очнулся, было бежать. Немедленно бежать, чтобы не попасть в свидетели какого-то темного дела, совершившегося тут. Но бежать — значило потерять проводника-прачку. А потерять его — значило не найти господина Ляо.
Ласкин стоял в растерянности. Наконец заставил себя снова нагнуться. В коротком мерцании спички он рассмотрел труп: китаец был скрючен. По-видимому, до того, как выбросить его на панель, он был упрятан в мешок. Колени мертвеца были подтянуты к самому подбородку пригнутой головы, руки вытянуты вдоль тела. Во всем этом был виден профессионал: минимум места, минимум затраты веревки. Даже для того, чтобы подвязать колени к голове, была использована собственная коса покойника.
Холодок пробежал по спине Ласкина. В короткий миг, когда светило трепетное пламя спички, Ласкину очень ясно, вероятно навсегда, запомнился затылок с седою щетиной, проросшей из-под косы.
Заслышав легкие шаги, Ласкин бросился было прочь, но понял, что это бесполезно: тот, кто вышел из темного провала двери, был уже рядом с ним.
Ласкин с облегчением узнал голос прачки.
— Ожидаешь? — спросил китаец так, будто был удивлен терпением спутника.
— Что это?
— Был человек, — беззаботно ответил прачка. — А через пять минут будет товар для полиции... Сам знаешь...
— Но при чем тут я?
Китаец тихонько засмеялся:
— Это ты принес его сюда... Зачем ты его убил?
Ласкин чувствовал, как у него противно дрожат колени. А китаец, все так же хихикая, толкнул его в плечо и заставил обернуться. В ярко освещенном подъезде полицейского участка распахнулась дверь, и оттуда вышли люди.
Ласкин понял: труп подкинут, чтобы впутать его, Ласкина. Но зачем понадобилось отдавать его в руки полиции? Они же понимают, что это навсегда выбьет его из игры!
В ужасе он вцепился в рукав прачки. Только в том, чтобы не остаться здесь одному, лицом к лицу с полицейскими, ему чудилось спасение. И тут вдруг прачка отрывисто бросил:
— Дурак! — и втолкнул Ласкина в темный провал входа.
Ласкин споткнулся о порог, на лету перемахнул две ступеньки и, едва не упав, крепко ударился о стену. Не давая ему одуматься, прачка подталкивал его все дальше по темному коридору, пока выставленные вперед руки Ласкина не уперлись в другую дверь. Она распахнулась, и в лицо Ласкину ударил угар, смешанный со смрадом горелого бобового масла. Еще шаг, и кромешная тьма сменилась ослепительным светом. Над их головами качались большие фонари из цветной бумаги, разукрашенные яркими гирляндами. От фонаря к фонарю, от вывески к вывеске протянулись шуршащие бумажной чешуей драконы. Они шевелили хвостами в клубах сизого дыма, вырывавшегося из харчевен.
Не выпуская руки Ласкина, прачка пробивался сквозь толпу китайцев. Они шумно предлагали проходящим и друг другу то, что держали в руках или таинственно высовывали из-под полы курток. Тут были контрабандные сигареты и карты, вино и носки, мыло и порнографические открытки. Ни прохожие, ни сами продавцы не обращали на все это никакого внимания, но у всех был такой озабоченный вид и так настойчиво звучали голоса, будто здесь непрерывно совершались оживленные сделки.
Свет калильных фонарей делал лица мертвенно-голубыми. Когда, подобно спавшей волне, на миг затихали вопли продавцов, призывный звон цирюльников и пронзительный визг чайников со свистками, на тишину ложилось шипение ламп. Для Ласкина вся толпа была на одно лицо. Глядя на кишащее перед ним месиво смеющихся, гримасничающих и унылых людей, Ласкин ни за какие деньги не смог бы сказать, кого из них он видит впервые, а кто, может быть, уже тысячу раз мелькал перед ним. Море лиц, как волна прибоя, казалось, вобрало в себя и все черты прачки. Оторвись от него Ласкин на одну минуту, и прачка немедля утонул бы в этом потоке.
Еще несколько шагов, и проводник ввел Ласкина в узкий проход, где было уже не так ослепительно светло и не так шумно. Тут люди шли с понуро опущенными головами. Их движения были усталыми, медлительными. Здесь толклась беднота: грузчики порта, носильщики тяжестей, землекопы. Все они были в той же одежде, в какой работали днем. Это были ветхие обноски: висящие лохмотьями штаны, куртки, давно утратившие свой синий цвет под пятнами грязи, сала, извести, угля, красок. Когда такой пасынок судьбы валился с ног, чтобы умереть под забором, его мартиролог можно было написать по следам, какие работа оставляла на одежде поденщиков.
Но даже в человеческом потоке, протекавшем сейчас перед Ласкиным, можно было отличить обломки жизни, еще более убогие, нежели это темное месиво истомленных трудом и лишениями теней жизни. То были профессиональные калеки-нищие. Хромые, размахивая обнаженными культями, совершали уродливые скачки на примитивных костылях. Безрукие раздвигали толпу плечами, из которых торчали розовые хрящи суставов. Слепцы брели за поводырями, чьи спины и лица были изъязвлены кровоточащими ранами. Гной и струпья оставались открытыми — они выставлялись напоказ. Это была реклама. Взывающие к состраданию раны были средством существования для их обладателя и источником наживы для его «хозяина». Да, да, и у этой гнилушки, плывущей среди страшного потока бедствий, имелся хозяин, эксплуататор — все тот же господин Ляо, владелец этого страшного квартала. Крайняя степень отчаяния низводила безработных на положение животных, над которыми трудилась целая корпорация специалистов по увечьям. Лишившись ноги или руки, чернорабочий шел к врачам господина Ляо. Под обязательство отдавать хозяину, то есть тому же господину Ляо, половину собранной лепты, хирурги-специалисты превращали увечья в отвратительное зрелище напоказ сердобольным людям. Загнанный судьбою землекоп, лишившись правой руки, соглашался на то, чтобы специалисты господина Ляо ампутировали ему и левую. Нищий без обеих рук представлял собою лучший источник дохода, нежели однорукий, — такие уж не были диковиной! Особо желанными объектами для врачей Ляо были обожженные. Если ожог был так удачен, что не только обезображивал лицо страдальца, но еще лишал его глаз, это было отлично. Его веки можно было вывернуть и, смазывая разъедающей жидкостью, заставить слезиться кровавыми слезами; вместо рта ему можно было сделать оскаленную пасть. В ней были видны гноящиеся десны и распухший язык. Такому нищему прохожие кидали столько медяков, что и половины их господину Ляо хватило бы на парочку хороших сигарет. А ведь