— Одну трубку!
— Можно десять, — смеется прачка, — только потом.
— Одну!
— Потом, — повторяет прачка и уходит на кухню.
Там он что-то говорит хозяину, изображающему равнодушного посетителя кухмистерской. Тот отдает приказание повару. Толстяк поднимает одно из поленьев, сваленных возле плиты, и подает хозяину. Через минуту хозяин протягивает прачке несколько тонких плиточек. Сквозь папиросную бумагу обертки просвечивает темная сочность опиума. Ласкину кажется, что он слышит его запах. Он тянется к пакетику дрожащей рукой, но прачка кладет опий себе в карман:
— Потом.
И идет к двери.
Ласкин с завистью думает о тех, кто остался в опиекурильне. Он знает, что старому, пристрастившемуся к наркозу курильщику нужно три-четыре, а подчас и пять трубок. Значит, на то, чтобы забыться, наркоману нужно больше, чем весь его дневной заработок. Что же он ест, чем платит за ночлег, на что одевается, что посылает семье?
Впрочем, для курильщика все это не имеет значения. Важна возможность раз в два или хотя бы в три дня накуриться на этих нарах. Можно не есть, ходить в рубище, спать где попало.
Опиум заменяет все. Еду, платье, кров, даже любовь. Что такое дом, семья? Что такое привычки, привязанности и самая жизнь для курильщика опиума?!
Нужна трубка и шипящие черные шарики, испускающие удушливый дым. Этим начинается и этим кончается бытие. В этот круг замкнуто его мышление. Таков порочный круг его мечты, его вожделений, его существования.
Ласкин еще не так захвачен этой манией, но еще немного, и он тоже забудет все, кроме трубки. Это хорошо знает его молодой проводник. Его задача — не подпускать Ласкина к трубке, пока тот не представлен господину Ляо. Поэтому проводник почти силой вытаскивает его из курильни.
Они минуют двор и узким лазом выходят на улицу. Она объята недвижной чернотой сна. Справа сияют огни города. Небо уже ясно. Ласкин останавливается и жадно втягивает воздух. Ему кажется, что он вырвался в жизнь и ничто не заставит его вернуться в ад. Разве только... опиум?.. Опиум!..
Прачке не до его переживаний. Он спешит: Ласкин должен быть представлен господину Ляо. Прачка слишком хорошо знает, что значит для такого маленького человека, как он, нарушить железное «должен». Господин Ляо даже не рассердится. Он ничего не скажет. Но если неисправность проводника нарушит планы господина Ляо — а в голове у господина Ляо всегда важные планы, — то с проводником может случиться все что угодно. Именно так: все что угодно! То подобие человека, что лежало сегодня на тротуаре, — напоминание не одному новичку Ласкину. О нем очень хорошо помнит прачка-проводник, хоть он и храбро смеялся над страхом, охватившим Ласкина при виде скрюченного покойника.
Проводник знал владения господина Ляо. Он мог в любой темноте найти любой их закоулок. Но Ласкина подавляли налезающие друг на друга каменные корпуса с тысячами нагороженных внутри дворов- клетушек. Теперь он знал, что внутри этого огромного каменного квадрата кипит жизнь. Но ни в одном из окон, выходящих на улицу, он не заметил даже огарка. Ни в одну из тысяч каморок внутреннего городка не было проведено электричество. Свеча и в лучшем случае керосиновая лампа, которую можно задуть при малейшей тревоге, — только это допускалось господином Ляо. Владелец квартала скорби и порока меньше всего думал о том, что живущим в нем и приходящим в него нужны воздух и свет. Его не беспокоило отсутствие окон. Он заботился о том, чтобы ни один звук не мог вырваться из квартала.
Вся каменная громада квартала, внутри которого, как муравьи, снуют люди, снаружи всегда остается молчаливой и темной, как будто чума выкосила в нем все живое.
— Послушай, — тихонько спросил Ласкин, — сколько людей живет и этом доме?
— Двадцать тысяч, — не задумываясь ответил китаец, и это было правдой. — Теперь только двадцать тысяч, — с оттенком сожаления повторил он. — Господин Ляо очень сожалеет. Раньше было сорок.
«Только» двадцать тысяч человек населяло теперь каменный квадрат квартала. Номинально контролируемые полицией, опекаемые агентами господина Ляо, дома квартала не признавали никого, кроме своего тайного хозяина — господина Ляо. Только его приказы имели силу железного закона. Ему вносилась настоящая арендная плата за каждый вершок площади; ему принадлежали все притоны, воровские малины, склады краденого, убежища для диверсантов, шпионские явки, подпольные абортарии, публичные дома. Ему принадлежали и тела и души двадцати тысяч людей, теснившихся в этом доме-квартале. Двадцать тысяч человек, неуловимых для полиции! Двадцать тысяч людей с именами, нигде не зарегистрированными, никому не известными, кроме агентов господина Ляо, двадцать тысяч людей, давно забывших, что такое адрес, смотрящих на документ как на докучное изобретение канцелярских бездельщиков или как на предмет купли-продажи. Это был товар, выгодный для продажи и невыгодный для покупки. Поэтому девятнадцать тысяч из двадцати, раз навсегда избавившись от своих документов, избегали необходимости покупать новые. По мере надобности они ограничивались тем, что брали на подержание чужой документ. При приближении полицейских облав тысяча липовых бумажек переходила из рук в руки у двадцати тысяч жителей квартала. О налетах узнавали заблаговременно. Для этого достаточно было иметь разведку в полиции. Органы власти предпочитали не вести открытой войны с населением квартала. Это было бы войной с господином Ляо. А господин Ляо был достаточно богат, чтобы избежать войны с властями.
В путанице закоулков, отношений, влияний проводник Ласкина ориентировался ровно настолько, сколько нужно было, чтобы выполнять приказы господина Ляо. Сегодня приказ гласил, что прачка должен отыскать хозяина в одном из указанных пунктов квартала и там передать ему русского белогвардейца, именуемого теперь Ласкиным. У прачки не было охоты рассуждать. Он, как скользкий червь в гнойную рану, снова проник внутрь дома, увлекая за собою Ласкина. Они миновали два-три внутренних дворика. По стенам каменных громад в несколько ярусов лишаями лепились косые и кривые лачужки. Нижние ярусы этих человечьих гнезд больше походили на кучи мусора, чем на строения. Верхние были подобны кривым ящикам, наскоро прибитым к стене и залатанным кусками ржавого железа, фанеры, толя. Жидкие, дрожащие всеми суставами стремяночки соединяли между собою жилища существ, не нашедших себе места на твердой земле.
Прачка уверенно подошел к чему-то, что показалось Ласкину кучей беспорядочно сваленных ржавых бидонов, прикрытых плоской шапкой дерна.
— Господин может быть здесь, — сказал прачка, косясь на кривую дверь.
На ее створках даже в полутьме двора были видны кружки сургучных печатей, соединенных шнурком. Прачка осторожно постучал в дыру, прикрытую осколками стекла, наклеенными на бумагу. Это окно было слепо, как глаз с бельмом. При всем желании нельзя было видеть того, что за ним делалось. Но очевидно, слух прачки уловил за ним движение. Прачка пробормотал пароль, отворявший все двери, как золотой ключ волшебника. Этим волшебником был все тот же господин Ляо.
Ласкину казалось, что они долго ждут возле слепого окна. Но может быть, колотье в ногах появилось у него только от нервного напряжения, а ждали-то они всего какую-нибудь минуту?
Дверь с печатями отворилась. Прачка первым пропустил в нее уже ничему не удивлявшегося Ласкина.
Несколько крутых земляных ступенек вели в темный подвал. Не сразу Ласкин разобрал едва отличимый от стены квадрат низкой двери. За нею колыхался отсвет фитильной коптилки. Лишь в тот момент, когда от фитиля с треском отскочила искорка и он вспыхнул чуть-чуть ярче, Ласкин различил плотную массу людей, набившихся в заднюю каморку. Это были настоящие мертвецы. Прозрачная желтизна бледности уже перешла на некоторых лицах в землистую серость. Когда глаза Ласкина привыкли к темноте, он увидел, что все сидящие в ряд на кане полураздеты. Мужчины и женщины — все были обнажены до пояса. Их руки, худые, как плети, покорно лежали на коленях. Люди в молчании подвигались по кану к следующей двери, чуть-чуть более светлой, чем первая. В каморке висел тошнотворный запах нечистой одежды и нечистых тел.
В ногах молчаливой, сидя передвигающейся очереди по глинобитному полу полз человек. Выкинув вперед несгибающиеся, тощие, похожие на обломки костылей руки, он подтягивал к ним скованное