Блумсбери в Англии есть новейший и, быть может, самый яркий пример таких притяжений. Тем не менее финансовый интерес не мог не создавать некоторого эмоционального замешательства, напряженности и неловкости, проявившихся уже в выше приведенном письме — углов, которые оба они научились обходить с замечательной деликатностью.

Так, в цитированном письме, отклоняя просьбу фон Мекк об очередном музыкальном заказе (естественно, с неизбежным щедрым вознаграждением), Чайковский пишет: «На этот раз я почему-то убежден, что Вы исключительно или почти исключительно руководились вторым побуждением (денежной помощи. — А. П.). Вот почему, прочтя Ваше письмо, в котором между строчками я прочел Вашу деликатность и доброту, Ваше трогающее меня расположение ко мне, я вместе с тем почувствовал в глубине души непреодолимое нежелание приступить тотчас к работе и поспешил в моей ответной записке отдалить исполнение моего обещания. Мне очень бы не хотелось, чтобы в наших отношениях с Вами была та фальшь, та ложь, которая неминуемо проявилась бы, если бы, не внявши внутреннему голосу, не проникнувшись тем настроением, которого Вы требуете, я бы поспешил смастерить что-нибудь, послать это “что-нибудь”-Вам и получить с Вас неподобающее вознаграждение». И далее: «Вообще, в моих отношениях с Вами есть то щекотливое обстоятельство, что каждый раз, как мы с Вами переписываемся, на сцену являются деньги».

И тем не менее понуждаемый неупорядоченностью своих дел и неспособный разрешить ее как следует, он обращается к ней 1 мая 1877 года с просьбой о заимообразном долге: «Эту помощь я теперь решился искать у Вас. Вы — единственный человек в мире, у которого мне не совестно просить денег. Во- первых, Вы очень добры и щедры; во-вторых, Вы богаты. Мне бы хотелось все мои долги соединить в руках одного великодушного кредитора и посредством его высвободиться из лап ростовщиков». И в конце письма бросает (с намеренным вымыслом?) между прочим: «Теперь… я… поглощен симфонией, которую начал писать еще зимой и которую мне очень хочется посвятить Вам, так как, мне кажется, Вы найдете в ней отголоски Ваших сокровенных чувств и мыслей». Он колебался, отправить это письмо или нет, но ответ Надежды Филаретовны разрешил его сомнения: «Благодарю Вас искренно, от всего сердца, многоуважаемый Петр Ильич, за то доверие и дружбу, которые Вы оказали мне Вашим обращением в настоящем случае. В особенности я очень ценю то, что Вы сделали это прямо ко мне, непосредственно, и прошу Вас искренно всегда обращаться ко мне как к близкому Вам другу, который Вас любит искренно и глубоко. Что касается средств возвращения, то прошу Вас, Петр Ильич, не думать об этом и не заботиться».

Этому обмену эпистолами, бывшему, в сущности, их первой деловой сделкой, предшествовали, однако, несколько достаточно красноречивых писем фон Мекк, например, письмо от 15 февраля 1877 года, начинающееся словами: «Милостивый государь Петр Ильич! Хотелось бы мне много, много при этом случае сказать Вам о моем фантастичном отношении к Вам, да боюсь отнимать у Вас время, которого Вы имеете так мало свободного. Скажу только, что это отношение, как оно ни отвлеченно, дорого мне как самое лучшее, самое высокое из всех чувств, возможных в человеческой натуре. Поэтому, если хотите, Петр Ильич, назовите меня фантазеркою, пожалуй, даже сумасбродкою, но не смейтесь, потому что все это было бы смешно, когда бы не было так искренно, да и так основательно».

Уже в следующем послании от 7 марта она просит его фотографию и признается, что две у нее уже имеются, а затем описывает свой «идеал человека», которому, как это подспудно следует из контекста, ее корреспондент соответствует полностью: «Мой идеал человека — непременно музыкант, но в нем свойства человека должны быть равносильны таланту; тогда только он производит глубокое и полное впечатление. <…> Я отношусь к музыканту-человеку как к высшему творению природы». И далее: «Мне кажется, что ведь не одни отношения делают людей близкими, а еще более сходство взглядов, одинаковые способности чувств и тождественность симпатий, так что можно быть близким, будучи очень далеким». И наконец: «Я счастлива, что в Вас музыкант и человек соединились так прекрасно, так гармонично, что можно отдаваться полному очарованию звуков Вашей музыки, потому что в этих звуках есть благородный неподдельный смысл, они написаны не для людей, а для выражения собственных чувств, дум, состояния. Я счастлива, что моя идея осуществима, что мне не надо отказываться от моего идеала, а, напротив, он становится мне еще дороже, еще милее. Когда бы Вы знали, что я чувствую при Вашей музыке и как я благодарна Вам за эти чувства!»

Такое экзальтированное представление о личности «любимого друга» (по крайней мере, в том виде, в котором оно выражалось на бумаге) сохранится у Надежды Филаретовны до самого конца. В этом же письме в туманных фразах она намекает и на ту форму отношений, которая ее бы устроила: «Было время, что я очень хотела познакомиться с Вами. Теперь же, чем больше я очаровываюсь Вами, тем больше я боюсь знакомства, — мне кажется, что я была бы не в состоянии заговорить с Вами, хотя, если бы где-нибудь нечаянно мы близко встретились, я не могла бы отнестись к Вам как к чужому человеку и протянула бы Вам руку, но только для того, чтобы пожать Вашу, но не сказать ни слова. Теперь я предпочитаю вдали думать о Вас, слышать Вас в Вашей музыке и в ней чувствовать с Вами заодно». Такая форма отношений, разумеется, более чем устраивала Петра Ильича, но он все-таки проявляет известную сдержанность и — отдадим ему должное — мягко предупреждает ее, что не соответствует идеалу, ей привидевшемуся, хоть и предполагает наличие между ними подлинного — «избирательного сродства».

Он отвечает 16 марта: «Вы совершенно правы, Надежда Филаретовна, предполагая, что я в состоянии вполне понять особенности Вашего духовного организма. Смею думать, что Вы не ошибаетесь, считая меня близким себе человеком. Подобно тому, как Вы старались прислушаться к отзывам общественного мнения обо мне, — и я, со своей стороны, не пропускал случая узнать подробности о Вас и о строе Вашей жизни. Я всегда интересовался Вами как человеком, в нравственном облике которого есть много черт, общих и с моей натурой. Уж одно то, что мы страдаем с Вами одною и тою же болезнью, сближает нас. Болезнь эта — мизантропия, но мизантропия особого рода, в основе которой вовсе нет ненависти и презрения к людям. Люди, страдающие этой болезнью, боятся не того вреда, который может воспоследовать от козней ближнего, а того разочарования, той тоски по идеалу, которая следует за всяким сближением. Было время, когда я до того подпал под иго этого страха людей, что чуть с ума не сошел. Обстоятельства моей жизни сложились так, что убежать и скрыться я не мог. Приходилось бороться с собой, и единый Бог знает, чего мне стоила эта борьба. <…> Из сказанного выше Вы легко поймете, что меня нисколько не удивляет, что, полюбив мою музыку, Вы не стремитесь к знакомству с автором ее. Вы страшитесь не найти во мне тех качеств, которыми наделило меня Ваше склонное к идеализации воображение. И Вы совершенно правы. Я чувствую, что при более близком ознакомлении со мной Вы бы не нашли того соответствия, той полной гармонии музыканта с человеком, о которой мечтаете».

Через два дня, 18 марта, на это последовала любовно-негодующая отповедь: «В Вашем письме, так дорогом для меня, только одно меня смутило: этот Ваш вывод из моего страха познакомиться с Вами. Вы думаете, что я боюсь не найти в Вас соединения человека с музыкантом, о котором мечтаю. Да ведь я уже нашла его в Вас, это не есть больше вопрос для меня. В таком смысле, как Вы думаете, я могла бояться прежде, пока не убедилась, что в Вас именно есть все, что я придаю своему идеалу, что Вы олицетворяете мне его, что Вы вознаграждаете меня за разочарование, ошибки, тоску; да, если бы у меняв руках было счастье, я бы отдала его Вам. Теперь же я боюсь знакомства с Вами совсем по другой причине и другому чувству». Это заявление о соответствии идеалу, конечно, слишком смело, если иметь в виду, что фон Мекк могла всерьез судить о нем лишь по музыке и нескольким письмам. Вероятно, однако, что психологическая выразительность этих строк убедила Петра Ильича в особенном отношении к нему со стороны Надежды Филаретовны и, в конце концов, подтолкнула его дерзнуть попросить о займе.

Фон Мекк подарила Чайковскому четырнадцать лет полноценной творческой жизни. Чайковский ей — не только Четвертую симфонию, посвященную «лучшему другу», и счастье своего исполненного нежности и благодарности доверия, ставшего для нее источником величайшего утешения и наслаждения («Фатум, против которого я бессильна»), — но и бессмертие в исторической памяти: их имена соединены навеки.

В мае 1877 года Чайковский откровенно признавался Модесту: «Экзамены кончаются, близится отъезд (в имение Конради Гранкино возле Полтавы. — А. П.), — но у меня на душе не так легко, как бывало прежде. Мысль, что опять придется ту же канитель тянуть, опять классы, опять Николай Львович, опять разные дрязги, — все это меня смущает и отравляет мысль о свободных 3 месяцах. Стар я становлюсь!»

Но еще больше омрачила его душевное состояние наконец последовавшая в конце апреля женитьба

Вы читаете Чайковский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату