детства устал бояться этой формулы абсолютного и внезапного сиротства.

Но от Наташиных надежд устал тоже. Там – никем, здесь – всем. Нигде – самим собой. Истерика мужчины среднего возраста.

«Ну давай, спроси! Спроси!» – Никита Сергеевич посылал жене мысленный сигнал.

Он хотел наконец рухнуть с пьедестала и обнаружить себя разбитым, но настоящим.

«Спроси, и я скажу тебе, как нельзя жить. Как нельзя не видеть, что я давно не бреюсь на ночь, сплю под отдельным одеялом в отдельном кабинете (работаю допоздна, ага?). Как хожу в отвратительных (наверное, еще советских) трениках с вытянутыми коленками и засаленными карманами. И это не чудачество, Наташа, это чтобы ты не хотела, брезговала ко мне прикасаться. Треники – это маскхалат, за которым нет мужчины, самца и мачо. Я спрятался, я в домике!

Я разговариваю со своей «хондой», дружу с чашками, легко вступаю в перепалку с дверцей платяного шкафа. Я – совершенно сумасшедший человек.

Но я никогда и ни ради кого не хотел перелететь через океан, все бросить, все разрушить, всем пожертвовать и, зная, зная, что впереди уже ничего особенного меня не ждет, надеяться на омерзительное чудо, на возможность превращения.

Наташа, нельзя все время жить гусеницей. Но и куколкой – тоже нельзя. Эта американская дура обнаружила, что человек – проект с крыльями. Ей – Нобелевскую премию. А мне – тихую квартиру. Хочу жить в деталях, а не в приоритетах.

Единственное, в чем я могу поклясться тебе, Наташа, что я не выброшу треники. Но постираю. Я на самом деле их люблю».

– Ну? – сказал Никита Сергеевич. Наташа закусила нижнюю губу и покачала головой:

– Могу случайно заплакать, но я знаю, что ты этого не любишь. Я постараюсь…

«Ты не любишь толстых. Ты не любишь лук. Ты не любишь, когда люди не знают ни одного иностранного языка. Ты не любишь программу «Аншлаг». Секс среди дня. Ты не любишь кинзу. Жареную рыбу, а только соленую. Ты не любишь Москву и Нью-Йорк, а только Венецию и Реймс. Еще ты не любишь молочную кашу, шоколадные пирожные и сидр. Ты едва терпишь море, песок и штормы. Ты презираешь рыбалку и пафос. Пафос – это автомобили по цене самолетов и самолеты по цене маленького африканского государства. Ты не любишь, и этого в нашей жизни не будет никогда. Клянусь!»

– Может, меня надо было заставить? Научить? – спросил Никита Сергеевич. – Может, я бы поддался? Вон Гоша тоже не любил лук, а теперь женится на американке.

– Ты – бабушка? – сквозь слезы спросила Наташа.

– В каком смысле? – удивился Никита Сергеевич. До этого момента он был убежден, что бабушка – это высшая и последняя стадия девочки. А девочкой он никогда не был. Его, наверное, плохо учили в мединституте.

– Ты из-за Гоши? «Вам и не снилось»? Да? Чтобы он не женился, ты – как будто заболевшая бабушка? Из Петербурга? Только это несправедливо… – всхлипнула Наташа.

Только люди, которые способны так мыслить, могут рожать детей. Остальные должны либо содействовать, либо не мешать. Бабушка, справедливость и развод… Дети через запятую в этой непостижимой, изумительной логике. Мир – наизнанку. Нитки – через все поле. Держится на соплях. Патология и неразбериха. Но все вместе – дар жизни.

– Я хотел бы быть женщиной, Наташа, хотя бы ненадолго.

– Очень скорбное занятие, – сказала она.

– Возможно. А пока я не стал ею, давай разведемся.

– Одна операция по смене пола, зато две мамы. Две мамы, зато обе в разводе… М-да. – В кухню зашел Го.

Наташа вытерла слезы и приложила палец к губам. Так всегда делала мама Потапова. Жест означал: «Не при детях».

Потапов-старший в таких случаях послушно кивал.

Никита Сергеевич тоже…

Кивнул послушно. И пошел на работу.

* * *

«Дорогой Алекс! Я еще не уверена, что пишу письмо именно тебе. Возможно, я изменю первую фразу и отправлю его Игорю. Хей-хей, банжи-джампинг. Хей-хей, банжи-секс.

Хотя лучше бы послать его Ольке. Но ее я вижу каждый день. Только она все время от меня прячется и прячется. Это просто удивительно, что тебе в свое время удалось ее найти и даже трахнуть. У меня такое ощущение, что сейчас этот подвиг не повторил бы никто. Даже ты. Не обижайся.

Yo u know… Прикинь, мне не лень мотать туда-сюда «клаву», чтобы написать тебе это по-английски. Алекс, ты же знаешь, что «клава» – это клавиатура? Мы уехали, когда это слово уже было? Или они додумались до него без нас? Кстати, еще они додумались до слова «пиар». Что? Ты не узнаешь его в гриме? Представь себе, они его склоняют, оформляют в глагол и выводят из него профессию. Пиарщик. Алекс, Word даже не подчеркивает это слово как незнакомое…

You know – это мой фирменный знак. Это так интимно, правда? Похоже на горячий шоколад. Но мое любимое слово – это «sure».[14] Но, знаешь, мне здесь некуда его применить. Здесь совершенно нельзя быть sure. Ни в чем, ни с кем и никогда.

Поэтому я пишу тебе. Единственным мужчиной, с которым Джулия Ламберт могла бы поделиться своими сомнениями, был ее муж Чарльз.

И учти, я не рассчитываю на взаимную откровенность! Что твое, пусть то – твое. И только мое – наше.

Ты не помнишь, у нас в телевизоре показывают нормальных людей? Обычных? Всяких служащих, выгуливателей собак, ходителей в гости и прочих домовладельцев и квартиросъемщиков? Потому что здесь – тоже нет. Я уговариваю Олю и Марину выбросить телевизионный аппарат и качать из Интернета кино.

Yo u know, я умею уговаривать. Они проснулись утром, а телевизор – в помойке. Они – на улицу, чтобы его спасти. А спасать уже некого. Он кому-то пригодился. Хороший, новый аппарат. Жидкокристаллический, экран – плоский. Как ты хотел. Но не волнуйся, его, наверное, забрали таджики. Причем эти таджики (или туркмены) вообще не говорят ни на каком языке. Молчат, кивают и уходят. Они, наверное, на телевизоре будут спать. Или кушать. Они очень хорошо готовят плов и пишут стихи. Ты помнишь Фирдоуси? Они великие, эти таджики.

Оля на меня не кричала. И Марина не кричала. Они так на меня не кричали, что я стала плакать. Но моим слезам никто не верит. За выброшенный телевизор мне сняли квартиру.

Очень хорошая… В подъезде, конечно, нассано. Есть подозрение, что это гадит крокодил с третьего этажа. Его выводят гулять ночами, он обижается, потому что любит Нил и солнце. И гадит.

Оля, что это я морошу, как дождь? Кружу, как ястреб? Что это мне так страшно, Оля?

Я виделась с ним.

Решительно проснулась. Мужественно полежала в кровати два часа. Курила, улыбалась, писала статью для Игоря Олеговича. В голове она у меня выросла в повесть. Могла бы в роман, но мой роман посвящен другому.

Я пошла в школу. «Поздно!» – скажешь ты. Конечно, поздно. К концу уроков. Я стояла возле автомобилей, за спинами родителей и охранников. На мне было платье с цветочками. Спина голая, впереди – тоже вырез. Круглый, но не пошлый.

Ноябрь? Да неужели? Это у тебя всегда один сплошной ноябрь. А у меня просто нет ни одной роскошной шубы, чтобы быть в этой толпе лучше всех. У нас не принято носить шубы. Быть миссис Fur[15] в Сиэтле могут только кровожадные русские. Я была в платье. Меня нельзя было не заметить.

На меня смотрел даже светофор.

Он вышел из школы. Выбежал. Такие глаза, Оля. Такие глаза. Мы пошли гулять в парк. Он взял меня за руку.

Можно прожить тысячу лет, можно любить Нил, можно быть Опрой Уинфри. И все это будет враньем. Но он взял меня за руку. И пусть Опра Уинфри умрет от зависти, да?

И давай не будем говорить нашим девочкам, что секс – это вкусно. Давай, Оля, не будем их обманывать.

Вы читаете Фактор Николь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату